Когда я очнулся от моей летаргии было уже светло. Солнце проникало сквозь штору с изображением веселого ландшафта и, судя по доносящимся снизу звукам, было вероятно часов пять утра. Я проспал всю ночь, не просыпаясь, без сновидений.
Чашка чая была еще не убрана с ночного столика, кресло жены стояло еще на своем месте, но я был закутан в лисью шубу, и ее мягкие волоски нежно щекотали мне подбородок.
Мне казалось, что я в первый раз выспался за последние десять лет, таким свежим и отдохнувшим чувствовал себя мой переутомившийся мозг. Неистово мятущиеся мысли соединились в порядке в стройные, сильные ряды, могущие выдержать приступы болезненных угрызений совести – симптом телесной слабость у вырождающегося субъекта.
Прежде всего мне вспомнились два темных события моей жизни, в которых я каялся вчера на смертном одре перед моей горячо любимой женой; они тяготели надо мной долгие годы и вчера отравили мне минуты, которые я принял за предсмертные.
Теперь я хочу ближе подойти к вопросу, которого я никогда не разбирал основательно, смутно сознавая, что не все в нем обстоит, как надо.
Посмотрим же ближе, говорил я себе, в чем, собственно, моя вина, действительно ли я вел себя как подлый эгоист, принесший в жертву своим честолюбивым планам сценическую карьеру своей жены.
Посмотрим, как было в действительности.
В то время, когда мы вступали в брак, она занимала в театре второстепенное положение, ей давали только вторые и даже третьи роли. Выступая вторично, она потерпела неудачу, благодаря отсутствию таланта, апломба, уменья олицетворять характер – одним словом, у нее не было ни малейшего сценического дарования. Накануне свадьбы она получила синюю тетрадку с ролью в две фразы, которые говорит компаньонка в какой-то пьесе.
Сколько слез и горя принес этот брак, разбивший славу артистки. Еще так недавно она была так интересна, она – баронесса, бросившая мужа из любви к своему искусству.
Виноват в этом был, разумеется, я; началось падение, и кончилось оно неожиданным увольнением – после двух лет страданий над синими тетрадями с ролями, становившимися все тоньше.
В то время как рушилась ее сценическая карьера, я выступил как романист и имел успех, действительный, бесспорный успех. Раньше я писал небольшие пьесы, постановка которых не имела для меня большого значения, теперь же я начал работать над крупным произведением, над произведением, имевшим определенную цель доставить моей горячо любимой жене ангажемент, которого она так жаждала. Я принялся за работу, впрочем, довольно неохотно, потому что уже давно старался провести новшества в драматическом искусстве, но на этот раз я поступился своими литературными убеждениями. Я должен был принудить публику смотреть мою дорогую жену, обратить на нее внимание, несмотря на всех известных артисток, и привлечь к ней все симпатии этого упрямого народа. Но ничто не помогло.
Пьеса успеха не имела, артистка провалилась, публика протестовала против разведенной и вторично вышедшей замуж женщины, и директор поспешил нарушить контракт, не представлявший для него никакой выгоды.
Да разве это моя вина, спросил я себя, вытягиваясь на постели, вполне довольный собой после этого первого расследования. О, как хорошо иметь спокойную совесть! И с чистым сердцем я вспоминал дальше.
Целый год прошел в слезах и печали, хотя у нас и родилась в это время страстно жданная дочурка.
В жене вдруг с новой силой проснулась страсть к театру. Мы обегали все театральные бюро, осаждали всех директоров, делали рекламы, но нигде не добились успеха, всюду нас любезно выпроваживали.
К провалу своей драмы я отнесся равнодушно; но, так как моим стремлением было занять почетное место в мире писателей, то я не хотел больше писать пьес для странствующих комедиантов, но я не желал подвергать нашу совместную жизнь случайным превратностям; я ограничился той чашей, которую мне пришлось испить при этом неудавшемся опыте.
В конце концов это было выше моих сил. Я воспользовался своими связями с одним театром в Финляндии и устроил, наконец, своей жене ряд гастролей.
Но зато себе я только повредил этим! За целый месяц соломенного вдовства, забот о кухне и доме я получил умеренное утешение в виде двух ящиков венков и букетов, которые она привезла к супружескому очагу.
Но она была так счастлива, так довольна и прелестна, что я был вынужден сейчас же написать директору об ангажементе.
Подумайте, я решил бросить родину, друзей, положение, издателей, чтобы исполнить ее каприз. Но что же делать, когда любишь.
К счастью, у директора не оказалось места для актрисы без репертуара.
Разве и это была моя вина? Я готов был плясать от радости. Как хорошо время от времени производить такое следствие. На сердце становится легко; я, наверное, снова помолодею и посвежею.
Ну, а что было потом? Потом пошли дети, один, другой, третий, – их было слишком много.
Но жена все не бросала мысли о сцене. Должно же это, наконец, кончиться. В это время открылся новый многообещающий театр. Чего же проще, как предложить театру свою пьесу, на этот раз с главной женской ролью, сенсационную вещь, затрагивающую модный женский вопрос.
Сказано – сделано!
Итак, это будет драма, женская роль, подходящие к обстоятельствам костюмы, колыбель, лунный свет, бандит в противовес мужу под башмаком, трусу, влюбленному в жену (таков должен быть я); я, беременная жена (это было так ново), монастырь и тому подобное.
Артистка имела колоссальный успех, а автор провалился, да еще как!
Она была спасена, а мое поражение было полное, несмотря на ужин в сто франков, устроенный директору.
В этом я не был виноват! Кто был мучеником? Разумеется, я! И все-таки все порядочные женщины смотрели на меня как на чудовище, разбившее карьеру своей жены. Уже сколько лет совесть терзает меня за это, и я не имею ни одного спокойного дня. Сколько раз меня упрекали за это прямо в лицо перед чужими людьми! Я? Да ведь как раз наоборот! Да, одна карьера разбита. Но чья? И кем?
Ужасное подозрение просыпается во мне, и улыбка слетает с губ при мысли, что я мог бы умереть с этим обвинением без единого защитника, который мог бы смыть с меня это пятно.
Остается еще растраченное приданое. Я помню, меня вывели однажды в фельетоне под заглавием «Расточитель приданного». Я отлично помню, как мне совали в нос, что моя жена содержит своего мужа. Под впечатлением этих красивых выражений, я зарядил мой револьвер шестью пулями. Рассмотрим дело, ведь его же обсуждали, вынесем приговор, ведь считали же возможным произнести его.
Приданое моей жены, десять тысяч франков, заключалось в каких-то сомнительных акциях; я поместил их за свой собственный счет в закладные из 50 % номинальной стоимости. Но в это время разразился всеобщий крах, и результат получился плачевный: бумаги упали, и в критическую минуту их нельзя было продать. Я вынужден был заплатить мой заем из 50 %. Позднее банкир, выпустивший негодные акции, выплатил моей жене по 25 %; вот актив, полученный после ликвидации банковских дел.
Вот задача для математика: сколько же я собственно растратил?
Мне кажется – ничего. Непродаваемые бумаги приносят владельцу их действительную стоимость, между тем как я, благодаря личному поручительству, повысил доход на двадцать пять процентов.
Положительно в этом деле я виноват так же мало, как и в первом.
А угрызения совести, отчаянье, частые покушения на самоубийство! И снова поднимаются подозрения, прежнее недоверие, горькое сомнение, и я прихожу в бешенство при мысли, что я был близок к тому, чтобы умереть грешником. Отягченный заботами и работой, я никогда не мог найти время, чтобы разобраться в путанице слухов, намеков, туманных фраз, которые мне приходилось выслушивать. И пока я жил погруженный в работу, из болтовни завистников, из сплетен в кафе вырастала злая легенда. А я сам – я верил положительно всему миру, кроме себя самого! Неужели действительно возможно, что я не сходил с ума, не был болен, что я не дегенерат? Неужели действительно возможно, что я спокойно дал обморочить себя возлюбленной сирене, чьи маленькие ножницы были бы в состоянии обрезать волосы Самсону, когда он преклонит ей на колени голову, переутомленную заботами о ней самой и детях. В продолжение десятилетнего сна в объятиях волшебницы он доверчиво и безмятежно лишался своей чести, мужественности, любви к жизни, разума, всех своих пяти чувств и многих других!
Неужели возможно, мне стыдно подумать об этом, чтобы во всей этой сутолоке, преследующей меня годами, как призрак, могло зародиться незначительное, бессознательное преступление, вызванное неопределенным стремлением к власти, невыясненным желанием женщины покорить мужчину в этой борьбе двух существ, называемой браком!
Я решил все исследовать; я поднялся, соскочил с кровати, как расслабленный, отбрасывающий воображаемые костыли, быстро оделся, чтобы пойти взглянуть на жену.
Я заглянул в полуоткрытую дверь, и очаровательная картина предстала моим восхищенным глазам. Она лежала на кровати, зарывшись головкой в белые подушки, по которым как змеи извивались ее золотистые волосы; кружево рубашки спускалось с плеча, открывая девичью грудь; ее нежное, гибкое тело вырисовывалось под полосатым белым с красным одеялом, маленькая прелестная ножка с прозрачными безупречными ноготками на розовых пальчиках, слегка изогнувшись, выглядывала из-под него; это было совершенное, художественное произведение, античный мрамор, в который влилась жизнь. Невинно улыбаясь, с целомудренной материнской радостью смотрела она на трех маленьких кукол, которые возились и ныряли в подушки, как в сено. Обезоруженный этим чудным зрелищем, я сказал сам себе: «Берегись, если баронесса играет с детьми!»
Приниженный и связанный величием материнства, я подошел робко и неуверенно, как школьник.
– А, ты уже встал, мой милый, – приветствовала она меня изумленно, но не с тем приятным изумлением, какого бы я это желал. Я пробормотал какое-то объяснение и наклонился поцеловать жену, но дети бросились на меня и едва не задушили.
«Неужели это преступница?» – спрашивал я себя, уходя, побежденный оружием целомудренной красоты, открытой улыбкой этих уст, еще никогда не согрешивших ложью! Тысяча раз нет! Я ушел, убежденный в противном. Но ужасные сомнения снова овладели мною. Почему она так холодно отнеслась к неожиданному улучшению моего здоровья? Почему она не осведомилась о припадках лихорадки, о том, как я провел ночь? И чем объяснить мне разочарование на ее лице, ее почти неприятное изумление, смущенную, насмешливую улыбку, когда она меня увидала здоровым и бодрым? Может быть, в душе она надеялась найти меня мертвым в это чудное утро, освободиться от глупца, делавшего ее жизнь невыносимой? Надеялась она получить две тысячи франков страховой премии, которые открывали ей новый путь для достижения ее цели?
Тысяча раз нет! И все-таки! Сомнения проникали мне глубоко в сердце, сомнения во всем – в честности моей жены, в законности детей, сомнения в моей способности суждения, – сомнения, беспощадно преследующие меня.
Во всяком случае, пора разобраться во всем этом; я должен быть уверен или умереть. Или тут скрывается преступление, или я безумец! Я должен теперь открыть истину. Обманутый муж? Пожалуй, только бы знать об этом! Тогда я мог бы отомстить презрительной усмешкой. Есть ли хоть один мужчина, уверенный в том, что он единственный избранник? Проглядывая мысленно всех моих друзей юности, теперь женатых, я вижу, что все они, конечно, были более или менее обмануты. И они ничего не подозревают, счастливцы! Не надо быть мелочным, нет! Равные права, равные обязанности! Но только не знать – это опасно! Знать – это главное! Если человек проживет даже сто лет, то и тогда он не будет знать в точности, как живет его жена. Он может знать общество, весь свет и не проникнуть ни на шаг в душу своей жены, жизнь которой связана с его жизнью. Поэтому счастливые мужья и любят так вспоминать беднягу Бовари!
А я хочу знать наверное! Я хочу дознаться! Чтобы отомстить! Какое безумие! Кому? Избраннику? Они доказывают только законность прав мужа! Жене? Не надо быть мелочным! Погубить мать этих ангелов? Это безумие!
И все-таки я во что бы то ни стало должен знать истину. И для этого я предпринимаю основательное, тайное, по-моему даже научное расследование; я использую все новые данные психологических наук, внушение, чтение мыслей, душевные пытки; я не откажусь даже и от старинных приемов: взлом, воровство, перехватывание писем, обман. Что это, – мономания, припадок, умопомешательство? Не мне судить об этом; пусть осведомленный читатель произнесет в последней инстанции свой приговор, если он беспристрастно прочтет эту книгу! Он найдет здесь, может быть, элементы физиологии любви, отрывки из патологической психологии и, кроме того, отдел криминальной философии.
I
Это было 13 мая 1875 г. в Стокгольме. Я как сейчас вижу себя в большой зале Королевской библиотеки, занимающей целый корпус королевского дворца. Деревянная обшивка стен побурела от старости, как хорошо прокуренная пенковая трубка. Огромное здание в стиле рококо с гирляндами, цепями, щитами и гербами, окруженное на высоте первого этажа галереей с тосканскими колоннами, встает теперь в моих воспоминаниях со своими сотнями тысяч томов и представляется мне чудовищным мозгом, где сложены мысли всех прошлых поколений.
Два главных отдела залы с полками в три метра высоты разделяются проходом с одного конца залы до другого. Весеннее солнце бросает свои золотые лучи сквозь двенадцать окон и освещает разнообразные переплеты ренессанса. Тут стоят фолианты в белом или тисненом золотом пергаменте, в черном или белом сафьяне XVII столетия, в опойке с красным обрезом XVIII столетия, в зеленой коже времен Империи и в дешевых современных переплетах. Рядом с теологом стоит алхимик, с философом натуралист, с историком поэт – геологическое наслоение неизмеримой глубины, в котором слои лежат один над другим, указывая на этапы развития человеческой глупости и мудрости.
Я вижу себя на балконе, как я распаковываю ящики с негодным хламом, подаренным библиотеке одним знаменитым антикварием; он был убежден, по-видимому, что обеспечивает себе бессмертие, надписав на каждом томе свой девиз: «Speravit infestis».