Оценить:
 Рейтинг: 0

Право умирать первыми. Лейтенант 9-й танковой дивизии вермахта о войне на Восточном фронте. 1939–1942

Год написания книги
1968
Теги
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Право умирать первыми. Лейтенант 9-й танковой дивизии вермахта о войне на Восточном фронте. 1939–1942
Август фон Кагенек

За линией фронта. Мемуары
Лейтенант германской армии, участник боевых действий на Восточном фронте в своих воспоминаниях пытается анализировать события, предшествующие Второй мировой войне, и причины ее развязывания. Автор подробно описывает предвоенную ситуацию и настроения разных слоев населения Германии, отношение к нацистам и фигуре Гитлера. Описывает особенности «странной войны» на Западном фронте, свое участие в боях на территории Украины и России, состояние эйфории от побед первых лет войны и сокрушительное падение Третьего рейха.

В формате PDF A4 сохранен издательский макет.

Август фон Кагенек

Право умирать первыми

Лейтенант 9-й танковой дивизии вермахта о войне на Восточном фронте

1939–1942

August von Kageneck

Lieutenant sous la t?te de mort

* * *

Охраняется законодательством РФ о защите интеллектуальных прав.

Воспроизведение всей книги или любой ее части воспрещается без письменного разрешения издателя.

Любые попытки нарушения закона будут преследоваться в судебном порядке.

© Перевод, ЗАО «Центрполиграф», 2021

© Художественное оформление серии, ЗАО «Центрполиграф», 2021

Предисловие

Вступив в начале Второй мировой войны в кавалерию, которая с осени 1940 года была преобразована в бронетанковые войска, известные во всем мире под именем «панцеры», я провел четыре года своей жизни под знаком «мертвой головы». Это был наш отличительный знак. Мы носили его в качестве эмблемы на наших черных мундирах, иногда изображали на танках, иногда на флажках. Другие, например войска СС, носили его на своих головных уборах, именно для того, чтобы отличаться от армейских танкистов. Мы же, танкисты, очень дорожили этим знаком отличия и считали, что эсэсовцы незаслуженно используют эмблему, по праву принадлежавшую нам и не имеющую ничего общего с политикой, а следовательно, и с политическими войсками.

Но я не об этом. Моя служба под знаком «мертвой головы» была результатом воспитания, полученного от отца, братьев, моего окружения, моего времени, режима, при котором двенадцать лет жил немецкий народ. И получившие это воспитание не могли знать, какую судьбу оно им предназначило, какие несправедливости, какие разочарования…

Немцы всегда испытывали странное влечение к символам смерти. Древние германцы носили череп на своих штандартах, а немецкие крестьяне, восстававшие в XVI веке против своих светских и церковных владык, надевали череп на острия своих длинных пик. В прусской армии «мертвая голова» была эмблемой гусар. К нам традиция ношения этого символа пришла от «Гусар смерти» – знаменитого гвардейского полка, расквартированного в Потсдаме и Брауншвейге. В регулярной армии ее ношение строго ограничивалось бронетанковыми войсками и исключительно экипажами танков и бронеавтомобилей. То есть это был отличительный знак, который мы высоко ценили, выражение образа жизни, отмеченного вызовом, бросаемым смерти, что также подчеркивал черный цвет нашей формы. Корпоративная гордость? Конечно. Если бы мы принадлежали к кавалерии, то считали бы себя «лучшими, чем наши братья» в библейском значении выражения. При режиме, доводившем до крайности культ элиты и первым в мире создавшем в высокой степени механизированную и бронированную армию, мы, естественно, гордились тем, что являлись острием этой современной армии. Мы имели «право» первыми идти в атаку, мы имели «право» умирать первыми. Всюду, куда гитлеровская Германия приносила войну, первые выстрелы делали именно солдаты в черной форме со знаком «мертвой головы». Грозная и тягостная слава, сомнительная слава, которой совсем не хочется гордиться много лет спустя. И тем не менее не эти солдаты навлекли проклятие всего мира на их родину.

В пятидесятых годах один бывший офицер люфтваффе зарабатывал большие деньги на ярмарках еще полуразрушенных в ту пору немецких городов.

Он придумал и с помощью своего бывшего механика сделал необычное устройство.

Это устройство называлось «ротор».

Речь идет об огромном цилиндре, вращавшемся вокруг вертикально установленной оси. Когда цилиндр достигал определенной скорости, пол опускался. Тогда те зрители, у кого хватило смелости войти внутрь «ротора», внезапно оказывались прижатыми к стенкам этой громадной кастрюли. Земля уходила у них из-под ног.

Вопя от ужаса или удовольствия, они оставались стоять, приклеившиеся, словно мухи или червяки, к стенкам устройства. Они являли собой гротескное зрелище людей, оказавшихся во власти страшных сил, куклами, застывшими в нелепых позах. Их раздирали восхищение, страх и удовлетворение. По мере того как скорость вращения уменьшалась, центробежная сила отпускала их. Тогда они медленно соскальзывали вниз и снопами падали на поднимающийся к ним пол. Они с трудом сохраняли равновесие на дрожащих ногах, выходя через маленькую дверцу под восхищенными взглядами зевак.

Всюду, где появлялся «ротор» – на мюнхенском Октоберфесте, на гамбургском «Соборе», на гигантской кирмесе[1 - Кирмес – регулярные празднично-образовательно-деловые события года, торжища широкого значения, организуемые в традиционно определенном месте. (Примеч. ред.)] во Франкфурте или среди руин Майнца, жаждущая сенсаций публика буквально брала его штурмом. Среди рисковавших «прокатиться» на нем были люди всех возрастов и из разных краев.

Я часто наблюдал это зрелище. Однажды сам пережил этот необычный опыт и тогда понял, что аттракцион «ротор», производивший в годы после катастрофы такой эффект на толпы немцев, был символичен: этот народ на протяжении двенадцати лет находился в своего рода гигантском роторе, который безжалостно швырял его во все стороны, переворачивая с ног на голову. Этим «ротором» был «тысячелетний» рейх, просуществовавший лишь двадцать лет, и это было фантастическое, гротескное, пьянящее, жутко волнующее вращение. Мы потеряли почву под ногами и доверились неизвестной силе, прижимавшей нас к стене и лишавшей возможности двигаться и сопротивляться. Народ позволял с собой все это проделывать. Большая карусель опьянила его. Он вопил сначала от удовольствия, потом от удивления и, наконец, от страха. Он слишком поздно понял, что, как только он подчинился центробежной силе, она лишила его воли.

В 1945-м мы едва только вышли через маленькую дверцу. Опьянение прошло, мы пребывали в изумлении; мы снова оказались на земле, от которой отвыкли и которой опасались.

Нам было больно ходить, потому что мы отвыкли пользоваться ногами.

А публика? В отличие от настоящей публики на ярмарках, выходивших встречали вовсе не восторженные взгляды. Совсем наоборот! С этими взглядами прошедшие войну предпочитали не встречаться, перед ними опускали глаза. Съеживались. Гнули спину под потоком обвинений, упреков, осуждений.

Сначала возникло желание разобраться, как все это стало возможным; затем надо было объяснить, в надежде получить прощение или, по меньшей мере, забвение.

Напрасное дело! За двадцать лет, прожитых во Франции в качестве корреспондента ряда немецких газет, я понял: невозможно, чтобы это забылось в стране, которая не только имела возможность наблюдать за поведением внезапно сошедшего с ума народа, но и сама пережила последствия этого заразного и разрушительного безумия. В бесконечных спорах с друзьями-французами, в ходе долгих дискуссий с моей женой, уроженкой Нанта, которая в первом браке была замужем за французским офицером, убитым в Алжире, на круглых столах о немецком движении Сопротивления, перед камерами французского телевидения, я пытался объяснить феномен национал-социализма в Германии.

Я попытался нарисовать его зарождение в стране, у которой отняли победу, в народе, истерзанном необъяснимым поражением, униженном миром, который с 1919 года во всех школах и всех домах называли «диктатом». В народе, травмированном финансовым и экономическим кризисом, преследуемым навязчивым страхом перед коммунизмом, который чуть было не захватил власть в момент крушения империи и, без сомнения, не оставил этой надежды. В народе, как и другие заботящемся о национальном достоинстве, престиже, о некотором необходимом уровне могущества, достаточном, чтобы играть свою партию в концерте наций. Наконец, в народе, который всегда обладал и продолжает обладать, как основной чертой, как «наследственной болезнью», слишком обостренным чувством дисциплины, беспрекословного подчинения, легкого конформизма. Словом, целым комплексом недостатков, естественно, облегчивших безумное предприятие, которое должно было привести его к гибели…

Мне не удалось убедить моих слушателей. Тогда я счел себя обязанным привести свидетельства. Свидетельств у меня сотни, возможно, тысячи; нам грозит опасность утонуть в фактах! Но очень немногие немцы моего возраста, моего «класса» могут «напрямую» свидетельствовать в соседней стране, по-дружески (слава богу!), изъясняясь на языке хозяев, к тому же обсудив за прошедшие годы свои взгляды и воспоминания с французскими друзьями.

Я родился в 1922 году. В Германии говорят, что этот год – самый пострадавший во Второй мировой войне. Возможно, это правда. В моем полку в декабре 1939 года нас было шестеро – юных добровольцев; только двое вышли из «ротора». Мне было пять лет, когда в Рейнской области, в моем родном Рейнланде, пришлось снять фуражку перед французским триколором. Одиннадцать, когда к власти пришел Гитлер. Четырнадцать, когда немецкие солдаты вернулись на наш левый берег Рейна. Семнадцать, когда я вступил в кавалерийский полк в Бамберге. Восемнадцать, когда лейтенантом-танкистом вошел в Россию. Двадцать три, когда война выплюнула меня на землю мирной фермы моего отца в Айфеле.

В силу обстоятельств и знакомств мне довелось побывать в аристократических салонах Берлина и Потсдама, в доме сына кайзера, в подземном убежище Риббентропа, в русских степях, где стоит нечеловеческий холод, на берегах Дона, в заснеженных Арденнах, в зловещем «народном трибунале» в Берлине, пережить бомбежки и пожары больших городов моей родины. Безумный фильм, незабываемый фильм. Двое моих братьев были убиты, один под Москвой, другой под Тобруком. Сам я был трижды ранен.

А концлагеря, евреи? Что мы о них знали? Что могли поделать против этого? Нескончаемый экзамен совести, на котором нет ответа.

Я принадлежу к поколению, пережившему последнюю классическую войну в Европе. Две, если угодно, три крупных войны (1870–1871, 1914–1918 и 1939–1945 годов), были порождены соперничеством между французами и немцами, глупыми, трагическими и ненужными амбициями по обоим берегам Рейна. Амбиции угасли, антагонизм больше не имеет смысла. Двум великим побежденным народам этого века предстоит вместе работать.

Ничто не сможет изменить этого порядка вещей. Герои устали, время оружия закончилось. Возможно, свидетельствовать меня побуждает ностальгия.

Эту книгу я хотел написать совместно с другом-французом, который сражался на другой стороне, был арестован, подвергнут пыткам и депортирован нами. Мы с ним намеревались рассказать новому поколению, как это стало возможным, чтобы избежать повторения подобной трагедии. Но вдруг это стало ненужным: примирение двух народов произошло само собой, как по волшебству.

Итак, я пишу один, и единственная моя цель – объяснить, как и почему Германия на двенадцать лет превратилась в позор рода человеческого…

Глава 1

Американский домик

Последний день августа 1922 года был душным и жарким, как и все предшествовавшие ему дни этого четвертого лета после окончания Великой войны[2 - Принятое на Западе, в частности во Франции, название Первой мировой войны 1914–1918 гг. (Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примеч. пер.)]. Солнце с семи утра выжигало узкую долину реки Мозель между древним римским городом Трир и не менее древним и славным городом Кобленц.

Эта скалистая долина, поросшая лесом и виноградниками, была узкой. Воды в реке летом было мало, в некоторых местах ее можно было перейти вброд. В долине едва нашлось место для единственной железной дороги, а также для ухабистой грунтовой, с трудом следовавшей за изгибами русла. Еще несколько метров ровной земли, и тут как тут скала – серая, крошащаяся, острая.

И всюду, куда только достигал взгляд, виноградники. Лозы на самых маленьких клочках земли, порой в трех-четырех шагах от скалы, грозно нависавшей над долиной и серыми черепичными крышами деревенских домов. Там и тут через реку ходили паромы, перевозившие с одного берега на другой на своих старых досках повозки виноградарей, а при случае автомобиль богача или сельского доктора.

В этот последний августовский день 1922 года, в семь часов утра, я родился в одной из шестидесяти комнат замка Лизер, огромного уродливого строения, принадлежавшего моей бабке по материнской линии, баронессе фон Шорлемер.

Деревня Лизер находится почти на половине пути между Триром и Кобленцем, недалеко от маленького живописного городка Бернкастель. В те времена в ней было не более пятисот жителей, половина из которых жила на заработки, получаемые в огромном винодельческом хозяйстве моих деда и бабки. С тех пор ничего не изменилось.

Замок, большой и величественный, с огромными крышами, едва втиснулся на узкой полоске земли между рекой, дорогой и скалой. Его парк был скорее длинным, чем широким, а маленький поезд, проезжавший дважды в день в обоих направлениях, соединяя Бернкастель и главную линию Трир-Кобленц, издавал громкий неприятный шум, заполнявший комнаты, выходившие окнами на Мозель.

Сразу же за замком начинался виноградник – зеленый, густой, пышный. Как раз на него и выходила комната, в которой разрешилась – с помощью доктора Шмитта из Бернкастеля – моя мать. Поэтому мне приятно думать, что мой первый взгляд на этот низкий мир упал на виноградник. Вне всяких сомнений, из этого взгляда родились моя любовь к вину и симпатии к тем, кто его пьет.

1 2 >>
На страницу:
1 из 2