Отшатнулся, потрясённый.
Что? Страшно? И это тоже память, Йехошуа. Даже этот вопль отчаяния, безмолвный ужас настенных росписей, предсмертный автограф замученных узников – даже он имеет право на суд потомков. Кто знает, чему суждено сохраниться в веках – этим ли каракулям или величественному Бейт а-Микдашу? А чем останешься ты? Таким же криком отчаяния на холодной стене, который суждено будет прочесть лишь следующим смертникам?
Да хоть бы и на стене! Или даже… Ну да, конечно! На свитке! Отобразить себя таким, каким я себя знаю, избавить свой образ от последующих искажений и перерождений. Вот оно! Вот что надо сделать! Выразить, выплеснуть себя в эти несколько дней, подаренных мне судьбой перед смертью, словно для какой-то миссии. Кто я? Откуда я пришёл к такому концу, как и почему? Весь путь, все перипетии, мой мир моими глазами, всё то, что позволит мне и после того, как тело сгниёт в могиле, остаться силой своего слова, своей мысли на земле. И именно в этом мне может помочь кентурион!
Я подошёл к двери темницы и постучал. Ответа долго не было, и я барабанил все громче, пока откуда-то издалека не послышался раздражённый голос караульного:
– Кто там шумит, чего тебе?
– Позови кентуриона Лонгинуса! – кричу я.
За дверью слышится недовольное ворчание. Похоже, караульный раздосадован, что какой-то иудей, без пяти минут покойник, смеет звать самого кентуриона, тем самым отвлекая его, легионера Римской Империи, от таких важнейших занятий, как игра в кости или ковыряние в носу. Но распоряжения начальника – закон, а тот прямо приказал звать его незамедлительно, коли я выкажу такое желание. Потому, для порядка посетовав на наглость этих варваров, он удаляется, и через некоторое время слышится тяжёлая поступь двоих, приближающаяся к двери.
Входит Лонгинус, а сзади немым укором маячит долговязая фигура караульного.
– Ты звал меня, Йехошуа?
– Да, кентурион. Я подумал над тем, что мне может понадобиться. Можешь ли ты приказать принести чистые свитки и все необходимое для письма?
– Это легко. Что ещё?
– Больше ничего, кентурион – этого будет достаточно. Разве что, – я прикидываю, сколько осталось дней, – мне нужно много, много свитков. Я хочу много писать. И ещё одно: надо бы масло в лампадке менять, когда будет заканчиваться.
– Я прикажу принести тебе двадцать пергаментных свитков и тростниковых стилусов для письма, сколько нужно, – повернувшись к легионеру, Лонгинус отдаёт необходимые распоряжения и вновь обращается ко мне: – Зачем тебе столько? Ты хочешь написать префекту, Вителлиусу[57 - Вителлиус – бывший консул, в описываемые годы был прокуратором Сирии, кому административно подчинялся префект Иудеи Понтий Пилат.], или, может, самому Кесарю, божественному Тибериусу[58 - Тибериус (Тиберий Цезарь Август) – второй римский император (с 14 г.) из династии Юлиев-Клавдиев.]? Хочешь, чтобы пересмотрели твое дело?
– Нет, кентурион. Я не буду писать никому из власть имущих. Я лишь хочу отразить в свитках самого себя.
Лонгинус удивлённо задерживается на мне долгим взглядом.
– Ты меня опять удивляешь, иудей. Но это твоё дело. Скажи, что делать с твоими записями?
Я замялся: этого вопроса я себе ещё не задавал.
– Если это возможно, я бы ещё подумал, а потом уже сообщил бы тебе.
– Конечно. У тебя несколько дней: есть время и написать, и распорядиться написанным.
– Спасибо тебе, кентурион. Пусть Бог, в которого ты веруешь, ниспошлёт тебе благословение за твою доброту, – склоняю я голову с благодарностью.
– Позови меня, если ещё что понадобится, – кентурион поворачивается и, обронив ещё несколько слов караульному, выходит, гремя поножами.
Через некоторое время является тот же темнокожий невольник с небольшим ящиком, заполненным свитками, в отдельном отсеке – сосуд с чернилами и несколько стилусов. Также он приносит алабастрон масла для лампады и ещё парочку лампад, про запас.
Свитки пергаментные, хорошего качества, в несколько локтей длиной. Кентурион не поскупился, и я ещё раз возблагодарил Бога за удачу, пославшую мне этого доброго человека в столь нужный момент.
Итак, вот он – мой шанс! Вот она – единственная возможность обмануть смерть, возродить себя из небытия, сохранить от искажений друзей и наветов врагов. И то, чем я останусь на этой земле, теперь напрямую зависит от того, что и как я напишу. Моё собственное слово сможет стать против слова обо мне, исторгнутого из чужих уст, и свидетельство от первого лица перевесит груз пересказов и легенд.
Легенд… Какие амбиции! А ждут ли меня эти пресловутые легенды? Сколько людей погибло на крестах с тех пор, как легионы Помпеуса[59 - Помпеус (Гней Помпей по прозванию Великий) – римский государственный деятель и полководец. В 63 г. до н.э. захватил Иерусалим, положив конец иудейской независимости.] впервые ступили на землю Эрец-Йехуда? А сколько их ещё будет воздвигнуто? Так с чего я решил, что именно мне не дано сгинуть, раствориться в людской памяти и навсегда пропасть во мраке забвения? Но и этому я тоже противопоставлю своё слово. И в слове своём обрету я жизнь вечную, так как читающий его будет постигать меня, живого, хоть и давным-давно покинувшего мир. Почему я не делал прежде записей? Почему только сейчас, на пороге смерти, посетила меня жажда бессмертия?
Я присаживаюсь на холодный пол перед столиком, стараясь не заслонять света, и разворачиваю первый свиток. Страх перед чистым листом на мгновение охватывает меня. Смогу ли совершить задуманное, не всуе ли будут мои потуги? Наверное, любой творец хоть раз в жизни испытывает подобный страх: писатель перед пустой страницей, скульптор перед глыбой мрамора. Что же испытывал Ашем в первый день творения, взирая на первозданный хаос?
Мысленно помолившись Творцу и испросив его благословения, берусь за стилус. Слова под отвыкшими от письма руками побежали наперегонки по пергаментному свитку, лежащему передо мной.
Глава II. На склонах Тавора[60 - Тавор (Фавор) – отдельно стоящая гора к юго-востоку от Назарета, в Израиле. В христианстве традиционно считается местом Преображения Господня.]
Галилея, Самария и Иудея с близлежащими землями, с маршрутом Йехошуа Бар-Йосэфа.
Багровый туман медленно клубится, возбухая волнами, наплывая на горизонт. Он переливается, играет оттенками, вот уже зафиолетовел, наливаясь по краям густой и вязкой синевой. Он так величественен в своей первозданной, дикой мощи, что я себе кажусь песчинкой; хуже того, меня просто нет – нет ни моего тела, ни рук, ни ног, а есть лишь одно обнажённое и беззащитное зрение – испуганный взгляд из ничего. Страшно наблюдать его вздымающиеся валы, оторопь берет от одной только близости к стихии, но и не отпускает, завораживает – гипноз восхитительного ужаса. Я не могу отвернуться, даже зажмуриться не в состоянии. Да и чем жмуриться? Из тумана выплывает лик в ослепительном сиянии. Черт не вижу, пытаюсь всмотреться сквозь яркий свет, пробивающий синевато-багровое марево, и лишь слепну в дымчатом тумане. Но я точно уверен: это он, Йоханан[61 - Йоханан Ха-Матбиль (ивр.) – Иоанн Креститель.]. Сияние все ближе, вся ярче высветляет изнутри тучи, протягивает ко мне тонкие лучи-щупальца. Вот они уже касаются моей руки. Ощущение настолько реально, что я вздрагиваю и открываю глаза.
С руки, откинутой во сне, мягко шелестя, юркнула ящерица, спасаясь между камнями. Сон не спешит отпустить меня из цепких объятий. Какое-то время ещё лежу, полузакрыв глаза, готовый вновь погрузиться в гипнотизирующий омут своих грёз. Но утренняя прохлада да овечье блеяние на фоне многоголосого щебетания, никак не вписывающиеся в канву сновидения, возвращают меня к реальности. Слегка приподнимаюсь, оторвав затёкшее тело от земли, где провёл ночь – первую ночь своего путешествия, и с удовольствием потягиваюсь, скрипнув суставами.
Над равниной Ха-Галиля[62 - Ха-Галиль (ивр.) – Галилея – историческая область на севере Израиля, на границе с Ливаном. Ограничена Средиземным морем на западе, Изреельской долиной на юге и Иорданской долиной на востоке. Традиционно делится на Верхнюю и Нижнюю Галилею. Из Нового Завета ясно, что у галилеян было собственное наречие.], расстилающейся передо мной со склона Тавора, разгорается утро. Солнце уже подмигнуло над краем холмистой гряды. В утренней дымке серая полоса Ям-Кинерета опалесцирует лёгкой рябью. Вдалеке, в предрассветном тумане, вырисовывается Рамат Ха-Голан[63 - Рамат Ха-Голан (ивр.) – Голанские высоты. Являются горным плато вулканического происхождения, простирающимся на восток от озера Ям-Кинерет и долины Хула и далее, вглубь Сирии.], за которым лежит далекая Сирия[64 - Сирия – была Римской империи провинцией, захвачена в 64 до н. э. Помпеем вследствие его военного присутствия после победы в Третьей Митридатовой войне.].
Вид на равнину Ха-Галиля с горы Тавор.
Рядом, всего в каких-нибудь двадцати шагах, по пологому склону рассыпалась небольшая отара овец – голов тридцать, не больше, между которыми затесалось несколько коз. Они поглощены едой; лишь самые ближайшие порой обращают ко мне наивные морды, смешно качая вислыми ушами, смотрят удивлённо и негромко блеют. Выговорившись, вновь ныряют носом в сочную траву. Старый длиннобородый козёл, подобравшийся ближе прочих, тоже поднимает горбоносую, почти седую голову, но избегает смотреть в упор – скользит взглядом куда-то мимо, не переставая жевать. Однако, присмотревшись, можно заметить, что шальной глаз старого прохиндея косится именно в мою сторону, а ехидная ухмылка авгура кривит его плутоватую морду.
Краем глаза цепляю движение в траве – там божья коровка деловито семенит по стеблю какого-то безымянного злака. Срываю его и с интересом наблюдаю за насекомьим бегом, переворачивая стебелёк то одним концом вверх, то другим. Какое-то время жучок безропотно терпит мои чудачества, но не так чтобы долго. Возмущённо расправив крапчатые крылья с прозрачным исподом, божье создание взмывает в воздух и растворяется в пёстром разнотравье, в котором я продолжаю нежиться на постеленной с вечера симле[65 - Симла (ивр.) – плащ из грубой шерсти, носился поверх туники или кетонета. Он обычно служил и подстилкой на ночь.], слегка отсыревшей от утренней росы.
Облокотившись, кидаю взор окрест. Оказывается, овцы и козы – не единственные, кто составляет мне компанию. Неподалёку, прислонившись к кривому стволу, сидит чумазый босоногий пастушок и на первый взгляд что-то деловито мастерит. Присмотрелся – вроде как веточку стругает, как бы не замечая меня, скользя рассеянным взглядом мимо (в точности, как старый козёл из его стада), и точно также нет-нет да и бросит украдкой в мою сторону мимолётный взгляд из-под сурово насупленных бровей. Своим независимым видом и, в общем-то, ненужным, но трудоёмким делом он доказывает мне, себе, своему стаду и всему миру, что он – не двенадцатилетний деревенский пастушок, а взрослый, серьёзный и деловитый человек, у которого нет времени отвлекаться на каких-то бездельников, развалившихся посреди травы и играющих с жучками. Я вспомнил себя в его же возрасте – как торопился повзрослеть, обгоняя свои годы – и не смог сдержать улыбки.
Ничто так не возбуждает аппетита, как ночёвка на свежем воздухе, и я нырнул в недра своей котомки в поисках чего-нибудь съедобного. Еды пока было вдоволь, так как не прошло и суток, как я покинул дом, и потому, достав лепёшку, головку козьего сыра и пучок свежей зелени, я окликнул моего сурового соседа:
– Тебя как звать, бахур[66 - Бахур (ивр.) – парень.]?
Мальчонка при этих словах неторопливо и с достоинством почесал чумазой пятернёй чёрную от грязи пятку, смерил меня взглядом и, наконец решив, что ответив мне, он не потеряет ни на йоту своей значительности, откликнулся низким, взрослым баском:
– Бен-Шимон[67 - Бен-Шимон (ивр.) – сын Шимона. Приставка «Бен» или «Бар», стоявшая перед именем, обозначала отчество.]. А тебя?
Ишь, какой! Суров, слов нет. Оно понятно – чтоб повзрослей да попредставительней. Имя – это для детишек да бездельников типа меня, а его, работящего человека, изволь величать по батюшке – строго и значительно.
– Меня – Иешу[68 - Иешу – разговорный вариант сокращения имени Йехошуа.]! Кушать будешь, Бен-Шимон? – пригласил я его к своей скромной трапезе.
По глазам было видно, что паренёк не прочь и присоединиться, но роль, которую он навязал себе, не позволяла так легко соблазниться приглашением. Он не должен, как какой-то мальчишка, бросаться на еду по первому зову – нет-нет, кто угодно, только не он, Бен-Шимон, пастырь своего стада.
– Я не голоден, – ломающимся тенорком ответил пастушок, не удержав планки низкого баса, хотя глаза его, войдя в непримиримое противоречие с его же словами, пожирали еду, которую я раскладывал перед собой.
– Ты думаешь, я хочу есть? Просто заставляю себя позавтракать, а то идти далеко, и проще нести жратву в желудке, чем на хребте. Ты, если не голоден, просто сделай вид, что ешь, а то мне одному скучно жевать. Глядишь, и поможешь мне расправиться с этой горой снеди.
«Гора» явно не дотягивала до сколь-нибудь значительной кочки, но мой тон растопил лёд. Ковырнув для порядка проворным пальцем в носу и щелчком отправив козявку в неблизкий полет, без ущерба для собственного статуса, как бы уступая моим неоднократным просьбам, паренёк присоединился к столу. Вскоре добрая треть моей «горы» скрылась у него во рту, доказывая, что помогать мне он решил, не халтуря.
– Бени, а что – стадо твоё собственное? – я решил, что после совместной трапезы можно перейти на менее официальный вариант обращения к пастушку.
– Элиэзер меня зовут, – смилостивился пастушок, – а стадо хозяйское. Хозяин у меня из Эйн-Дора[69 - Эйн-Дор – древнее поселение и одноименный родник, упоминаемые в Библии; расположено в Нижней Галилее, в 4 км юго-восточнее горы Тавор.], что под горой, – махнул он в сторону своей деревеньки.
– А-а-а, понятно, бывал я у вас не раз. А я из Нацрата[70 - Нацрат (ивр.) – Назарет, город в Галилее, на севере Израиля. Это священный христианский город, третий по значимости после Иерусалима и Вифлеема. Здесь, согласно Евангелию, совершилось Благовещение и прошли детство и юность Иисуса Христа.], – махнул я в противоположном направлении, – меня ещё рофэ[71 - Рофэ (ивр.) – врач, целитель.] Йехошуа кличут, слышал?
На секунду прервав работу челюстей, Элиэзер наморщил лоб, пытаясь переварить полученную информацию, потом, с трудом проглотив недожёванное, спросил: