Но квартиру? Отдельную квартиру?
– Не верю, – помотал я головой.
– Поверь уж, сделай одолжение, – хмыкнул Антон. – Но молчок – ни одному человеку ни полслова. Я вчера подписал приказ – в четвертом квартале ставим ваш дом на капиталку…
– Но ведь после ремонта надо будет возвращаться!
– Не надо. Ваш дом переделают под министерство – еще одну ораву паразитов соберут. Это ведь придумать надо – я и запомнить названия не могу: Министерство средств механизации, коммунального, бытового, дорожного и еще какого-то там машиностроения! Вот жлобы!
– Ну, Антошка, удружил…
– Удружил, удружил! Посмотрел предложение – там несколько домов, на выбор, вижу твой адрес, ага, думаю – это и есть самое подходящее здание для этих дармоедов. Хоть братану хата обломится с вакханалии бюрократии. Но не забудь, что сказал, – никому ни слова…
– Что ж, есть повод выпить, – сказал я.
– У тебя, я заметил, и без повода получается, – сказал Антон.
– Стыдишь? – разозлился я.
– Не-а, – покачал башкой Антон. – Жизнь такая стала, что, кабы не мое дело, я бы давно спился к чертям. Этот газ сейчас нужнее кислорода. Ладно, поехали…
Мы вышли в коридор – разметались по стенам в сером пыльном сумраке тени-силуэты соседей, как атомные отпечатки на стенах Хиросимы, полутемные факсимиле испарившихся душ. Мгновенье они были неподвижны, будто хотели, чтобы я лучше их запомнил, а Антон лучше рассмотрел перед тем, как он поставит наше сгнившее жилище на капитальный ремонт для нового вместилища министерства с названием из сумасшедшего кроссворда и разбросает нас всех по своим отдельным норкам.
И сразу же ожившим стоп-кадром задвигались, засуетились, отправились по текущим квартирно-хозяйственным делишкам. Они снова были слепы, как люди во все времена, – им и в голову не приходило, что стоящий рядом со мной человек – посланец судьбы, ибо в наших условиях новая квартира становится новой судьбой.
Мимо нас промчалась в уборную Нинка – с ночным горшком, как с футбольным кубком, растрепанная и похмельно-злая. Потом из кухни двинулся к себе в комнату своей приседающей от вежливости походкой Лубо, балансируя сковородкой с оладьями и горячим кофейником, и, согнувшись еще круче, будто скачком рвануло его к земле усилившееся внезапно притяжение, кивнул нам – «доброго вам утречка», и мы ответили ему под аккомпанемент нестройных гамм, разыгрываемых его девчонками, уже расстегнувшими кальсонные пуговицы на склеенном из осины пиандросе, и эти звуки были похожи на вялое мочеиспускание старика, которого они высаживали по утрам на больничные утки наших ушных раковин. У дверей стоял Михаил Маркович Довбинштейн, покорно глядя на меня отвисшими красными веками больной собаки, – он каждый час ходит к почтовому ящику смотреть, не пришло ли разрешение из ОВИРа. «Ничего нет?» – спросил я. И он помотал головой и тяжело вздохнул, как всхлипнул.
Тяжело прошлепал, как грузовик на спущенных колесах, Евстигнеев, и на губах его булькало и пузырилось слово «об-ли-га-ции». Следом шаркала Агнесса, зло косилась на Довбинштейна, и оттого, что она неумолчно жужжала при этом – «жи-жи-жи-жид-жиды-жи», казалось, что она не человек, а безобразная кукла, работающая от старого электромотора.
Нежить. Морготина. Нелюдь. Омрачение ума. Припадочное воспоминание.
Из этого пропащего дома – на воздух! В баню, в пивную, на помойку – куда угодно. Благо, уже подрагивает от нетерпения умчать нас в край тайных, запретных для всех этих людей наслаждений Антошкин автомобиль – рвущий глаз своей ослепительной, сияющей чернотой, весь дымящийся этим темным блеском, как наведенное на солнце затемненное стекло.
Шофер Лешка открыл заднюю дверцу, Антон подтолкнул меня – двигайся. И сел рядом. Это что-то новенькое, раньше он, как наш папенька, всегда садился с шофером. Я усмехнулся. Антон заметил, понял, подмигнул:
– Влияние Запада – не так демократично, зато можно сосредоточиться. И вообще – солиднее…
Солиднее так солиднее. Раньше в цене была идейная одержимость, теперь выше и надежнее добродетель солидности. Это какой-то малоисследованный феномен революционного сознания – в кратчайший срок все наши горлопаны-ниспровергатели становятся самыми замшелыми несокрушимыми консерваторами, перед которыми английские тори выглядят легкомысленными прожектерами, разгильдяями и шалапутами.
– Как с книжкой твоей? – спросил Антон.
– Никак. Врут все время что-то, мозги пудрят. Волынят. Теперь, говорят, бумаги нет…
– С бумагой действительно трудно сейчас. Финны нам не хотят продавать…
– Ну конечно! У нас же – в отличие от финнов – страна безлесная! Где нам свою бумагу иметь!..
– Это не вопрос, – засмеялся Антон. – Есть такой анекдот про то, как помер один руководитель. Ему в чистилище говорят: у нас два ада – капиталистический и социалистический. Куда хочешь? Он без размышлений – в социалистический. Те удивились, а он поясняет – дурачье, раз ад социалистический, значит там с котлами да сковородками обязательно перебои будут – то уголек не подвезут, то смола кончится, то черти запьют…
Шофер Алешка только заржал, восхищенно замотал головой:
– Это точно, запьют у нас черти… У нас без того нельзя!..
Антон кивнул на него:
– Слышь глас народа?
– Распустили вас, – сказал я папанькиным голосом. – Хрущевские дети!
Раскаленным черным камнем пролетела машина через город, выскочила на набережную против серой ячеистой громады Допра и свернула в ворота бассейна.
Я подтолкнул локтем Антона и, показав глазами на Допр, спросил:
– Купаясь тут, вы никогда не думаете о судьбе жильцов этого дома?
Антон оценивающе прищурился на вломленный в останки замоскворецких церквей конструктивистский изыск на четыреста квартир, поцокал с сомнением языком и круто отрубил:
– Этого больше никогда не будет…
– Да-а? – ехидно протянул я. – Это тебе где такую гарантию выдали?
– Нынешняя жизнь такую гарантию дает, никто из начальства больше рисковать не захочет. Уж больно карающий меч шустрым оказался. Как косилка…
Этот огромный дом построили в тридцатые годы и заселили элитой, он так и назывался – Дом правительства, сокращенно Допр. По жуткой иронии судьбы так же именовались тюрьмы – Допр – Дом предварительного заключения, и во всем этом бездонном муравейнике власти не оказалось ни одной-единой квартиры, из которой бы не замели хозяев. Пересажали всех, быстро заселили новыми и стали поспешно сажать этих новоселов – и так несколько кругов. Некоторые жильцы не успели распаковать вещи. Из одних квартир вывозили, а в другие – вселяли. Но я не слышал хоть бы об одном человеке, отказавшемся от ордера на квартиру в этом доме.
У них всех была чистая совесть. И короткая память.
И Антон точно знает, что больше этого никогда не будет.
Машина меж тем, описав полный круг по пешеходной дорожке вокруг бассейна, рявкнула сигналом на зазевавшихся прохожих, подкатила к дверям бани – знаменитой «избы», знаменитой в том смысле, что она служит закрытым клубом для среднего городского начальства и четко свидетельствует о твоем социальном достижении, а для всех недостигших она – не знаменитая, потому что она просто не существует для них. Пока не существует. «Изба» Андрея Гайдукова – мечта прицелившегося в генералы бюрократа, манна для гуляки и обжоры, греза жулика и продвигающегося честолюбца.
Чуть в стороне стояли несколько черных «Волг» с начальскими номерами. Шоферы на перевернутом ящике играли в домино.
Внутрь «избы» – просторного ясно-желтого сруба – вели настоящие сени, мастерски изукрашенные деревянной решеточкой, с резными балясинами и петушком над притолокой. И деревянным точеным молотком у входа. Антон постучал, распахнулась дверь, и в глубине сеней возник Степан Макуха – Андреев управитель, прислужник и, наверное, исполнитель приговоров. Со дна глубоких дырок в черепе посверкивали две лужицы крепкой марганцовки – странно замерзшие фиолетово-красные шарики. Он приглашающе замахал цепкими жилистыми ручищами, смял в жесткую гримасу сухое костистое лицо крепко пьющего человека – это означало улыбку. И все – совершенно беззвучно. Я никогда от Макухи слова не слышал. У него работа своеобразная. Наверное, Гайдуков, нанимая Макуху на работу, вырезал ему язык. А письменной грамоте Макуха не разумел наверняка. Нет, он, конечно, был специалистом очень узкого профиля.
Макуха захлопнул за нами дверь, проводил в горницу, шикарно стилизованную «а-ля рюс». Сермяга эластик. Лапти на платформе. Онучи из кримплена. Роскошный бар. Магнитофон-стереофоник. И какая же простая русская баня без бара и поп-музыки?
Степан показал рукой на широкий ореховый гардероб, другой – на стол, обильно уставленный выпивкой и закуской. Раздеваясь, я с интересом посматривал на серебряное ведерко с битым льдом – оттуда завлекающе высовывалось покрытое инеем горлышко «Пшеничной». Мне надо было срочно выпить.
А немой Макуха уже ловко разливал по хрустальным рюмкам водку, и стекло мгновенно зарастало серой патиной испарины. Поднес нам на деревянном подносике, мигнул страшными марганцовыми глазами – прошу! Я смотрел на мосластые пальцы, толстые суставы немого кравчего и думал о том, что сделал бы со мной этот беззвучный виночерпий, прикажи ему Андрей Гайдуков задушить меня.
– С Богом, – степенно сказал Антон и одним махом выплеснул из рюмки в рот, не обронив ни капли. И я принял свою – как на жаркий песок пролил. Зажевал корочкой. Услышал, как на скобленый пол упал, с хрустом рассыпался еще кусочек хитина, зачесался струп.
Антон обозрел стол, как полководец с командного пункта, удовлетворенно помотал головой – все резервы подтянуты и надлежаще развернуты. Спросил, а по интонации и ответил:
– Кто баню нынче ставит? Як-як, небось, постарался?
Макуха осклабился, кивнул.