На дне моего океана
Арина Юрьевна Крючкова
Ангел-хранитель с синдромом отличника, девочка, одержимая идеей спасения утопающих, и мальчик, который был в созависимых отношениях с матерью вплоть до её смерти – вот что из себя представляют главные герои этого романа.Кит теряет маму в авиакатастрофе и не понимает, как ему жить дальше. Ведь двадцать лет его жизнь была завязана на постоянном ожидании, когда же она вернётся из очередной поездки! Кит винит себя в смерти матери и пытается наказать себя за это.Студент Небесного университета, начинающий ангел-хранитель, получает первого человека для дипломной работы. Одна загвоздка: человек ему попадается такой, что не всякий опытный хранитель сможет ему помочь. Яна заканчивает школу. Она придумала теорию «трагедийного максимума» и доказывает, что все трагедии равнозначны и нельзя обесценивать чужие страдания. Теория Яны проходит проверку, когда девушка знакомится на улице с Китом.
Арина Крючкова
На дне моего океана
Первая. К.
На кухне накурено.
Мама всегда была против курения в квартире, но теперь её не стало, и на кухне накурено.
Кит никогда не любил курить – ему, честно, не нравилось – но курили его друзья, и сигареты водились дома, и прикурить можно было от газовой плиты. Кит кашлял, сопротивляясь сигаретному дыму, но мамы больше не было, и на кухне было накурено.
Накурено Китом, который хотел, чтобы всю квартиру заволокло дымом, чтобы потолок пожелтел вместе с его зубами, чтобы цветы умерли от отравления никотином. Накурено Китом, который не знал, как ещё можно отомстить маме за смерть.
Мама была молодой. Мама была позарез нужна ему. И друзьям. И всем-всем-всем – всему миру, честное слово! – но в какое бюро теперь прийти с этим «честным словом», чтобы добиться пересмотра личного дела? Есть какая-то ошибка. Мама – это же мама! – не могла умереть. Не сейчас.
Мама не была похожа на маму. Когда она приходила на собрания в старших классах, над ней смеялись и просили не выдавать себя за родительницу. Она тянула разве что на сестру (и вряд ли на старшую). Юная, совсем как девочка тонкая, лёгкая на подъём. Говоря откровенно, мама была, пожалуй, младше Кита. Она прекрасно умела выдавать себя за семнадцатилетнюю дурочку. И влюблять в себя всех: от солидных мужчин до мальчишек, сверстников её сына.
Мама всё время путешествовала. У неё был небольшой сиреневый чемодан с неизменным и весьма сомнительным (загадочным) содержимым: три вечерних платья разной степени открытости (для бала, для театра или другого светского выхода, для свидания или вечеринки), палатка на два спальных места на температуру до минус тридцати, пара спальных мешков с рукавами. Такими необычными мешками мама гордилась больше, чем всеми платьями, вместе взятыми. Может, она бы и в театр, и на бал, и на свидание ходила бы в спальном мешке…
Кит улыбнулся этим мыслям, и тут же у него в левой груди защемило какую-то мышцу. Он поморщился, сделал глубокую затяжку, раскашлялся, проклиная огненный скрежет в лёгких, вернулся в озлобленное состояние: ненавидеть мамин сиреневый чемодан – всё, что у него от неё осталось.
Ему позвонили из аэропорта. Чёрт знает, откуда был известен номер: может, в анкете постоянного члена какого-то клуба полётов указывались контакты ближайших родственников, но Кит не мог бы поручиться – он никогда не летал. Ему сказали: «Вы не смотрите новости?» Он не смотрел. В трубке тяжело вздохнули и сказали, что самолёт, которым летела его мама, рухнул. И дальше: «человекоподобных останков нет, опознавать нечего». И дальше: «но багажное отделение пострадало меньше, вы можете забрать чемодан».
«Человекоподобных останков нет».
Кит знал, что это не могло быть сказано о его маме. В мире нет никого человекоподобнее, чем она. Никого человечнее, живее, никого больше похожего на героев с ароматных страниц старых романов – а какие ещё нужны доказательства того, что ты – человек?
И всё же это было о ней.
Кит не выходил из дома уже неделю. Он не ел, пил только кипячёную воду и курил, курил, курил. Он даже не знал прежде, как много сигарет успели поназабывать у него дома друзья – целое мусорное ведро пачек. Но и эти пачки подошли к концу, и Кит должен был встать, собраться и выйти. В глазах темнело.
Его, наверное, искали в университете, но он отключил телефон. Он ещё как-то нашёл силы прийти на похороны (мамина тётка организовала глупую, пошлую, фальшивую церемонию с пустым гробом и слезами на лицах тех, кто не ощутил бы его боли, даже если её уменьшить во сто крат), но на поминки пойти не сумел себя заставить («Неблагодарный, вот так вот с памятью о родной матери!» – сказала тётка)
Его не знобило даже, просто держало в ощущении неумолимого холода, и руки были ледянее, чем стены морозильной камеры, но он даже не подумал накинуть куртку, прежде чем выходить в мутный уличный февраль. Так и пошёл – в футболке. Люди озабоченно озирались, но Кит не видел этого, потому что не смотрел по сторонам, он и прямо-то смотреть не мог.
Дошёл до супермаркета, купил сигарет – столько, сколько поместилось в карманы растянутых старых джинсов и в руки – постоял, облокотившись на стеклянную стену-витрину, перевёл дух, пытаясь найти в себе хотя бы немного сознания, чтобы хватило до двери в подъезд, а там уж как-нибудь… Оторвался от стены и пошёл (холод уже не чувствовался, сломался, устал добиваться его внимания). Минуты за полторы до дома чёрный вихрь (Кит был, наверное, слишком слаб, чтобы опознать в стремительно бегущем чём-то человека) обогнал его, налетел спереди и сбил с ног болючим ударом в лицо.
Кит лежал в снегу, и ему было жарко. Лицо горело и пульсировало так, словно кто-то его вскипятил: характерные обжигающие пузырьки лопались по коже; чувствовался солоноватый вкус крови, но в глазах было слишком чёрно, чтобы проверить, правда ли она течёт. Прежде, чем Кит смог прийти в себя, железный удар ботинком под рёбра отбил у него желание вставать из сугроба и функционировать хоть как-то.
(Желание, которого, говоря на чистоту, у Кита и так уже много дней не было, а теперь – уж точно.)
Но через несколько вечных секунд после удара чёрный вихрь стал проясняться чертами, поднял Кита с земли и принялся отряхивать. Сквозь мутную тьму проступали давно выученные, болезненно знакомые черты Димки – старого школьного друга, самого любимого после мамы человека на свете, дороги с которым разошлись, когда прозвенел отпускной звонок после одиннадцатого класса.
– Я – тебя – ненавижу! – зло процедил Димка и, крепко держа Кита за шкирку, врезал ему ещё раз – теперь по другой щеке. И потащил домой, не говоря больше ни слова.
Он сам нащупал ключ в кармане у Кита, вставил его в замочную скважину и почти швырнул друга в квартиру. Махал руками возле носа, разгоняя, видимо, табачный дым или запах (не помогло). Кит соображал слишком плохо, чтобы задаваться какими-то вопросами, и был слишком слаб, чтобы подняться. Димка запер дверь изнутри, сунул ключ в куртку и сел на пол, нависнув страшной глыбой над тощим и смертельно бледным китовым телом.
Мама называла Димку «Митей». Мама и больше никто. Когда им было по восемь, Диму перевели в их школу и они подружились; когда Кит впервые привёл его домой – Димка в тот же день остался у них на ночёвку, мама налила им горячего тыквенного крем-супа с яблочными дольками, потрепала мальчишеские вихры и сказала: «Кит, если твой гость захочет хлеба, принеси его из холодильника – у нас есть чёрный с кунжутом и ещё кавказские лепёшки. Приятного аппетита, Митя».
Они ели суп быстро-быстро, так, как детям вообще-то не полагается, а потом Кит наливал добавку и чуть не опрокинул кастрюлю, и Димка всё твердил: «В жизни не пробовал ничего вкуснее!», – а Кит отвечал: «Да ладно тебе, суп как суп», – хотя вкусно, конечно, было, просто мама готовила так всегда, а у Димки дома никто не умел так готовить, да и не пытался, в общем-то.
Мама заботилась о Ките, Дима часто наведывался в гости, и тогда мама заботилась о Ките и Мите. А иногда мама улетала (она научилась оставлять сына одного, как только он пошёл в детский сад, потому что никакая любовь не могла заменить ей дорогу), снабжала их ворохом наставлений, и они учились заботиться о себе сами. В одно из таких её путешествий мальчишки сидели на кухне в полумраке, варили себе пельмени, и Димка вдруг признался:
– Никита, я должен тебе сказать кое-что очень, очень важное. Ты только меня прости.
Он помолчал недолго, и Кит его не торопил: мама учила, что перед самыми важными словами человеку надо собраться с силами. Кит терпеливо ждал, когда друг соберётся. Он, наконец, продолжил:
– Мне кажется, я люблю твою маму больше, чем свою. Она мне роднее. Будто бы я твой брат.
Кит ничего не ответил, только кинул пельмень в кастрюлю неосторожнее обычного и вскрикнул, когда брызги кипятка обожгли ему руку. Не обращая на это внимания, Дима продолжал:
– Вот у вас нет папы, а у нас есть. Твоя мама вечно путешествует, а моя – всегда дома. И ты один, а у меня есть старшая сестра. И всё равно мне кажется, что у вас – настоящая семья, а у нас какая-то жалкая пародия, неудачная постановка в школьном театре. Ты меня понимаешь? Я у нас дома чувствую себя как-то не к месту, как овсянка, которую заварили на ужин. А у вас мне всегда-всегда хорошо.
Кит снова промолчал. Он чувствовал, как злым пламенем внутри поднимается незнакомое прежде чувство, похожее на горячего шипастого дракона. Это была ревность. Кто-кто, а он не готов был делить свою маму ни с кем, даже с Димой.
«С другой стороны, – подумал Кит, – Моя мама действительно самая лучшая. У нас с ней правда настоящая семья, хоть мы и вдвоём. И Дима проводит с нами так много времени, и мы так его любим, что от брата его с трудом можно отличить. Жалко мне, что ли? Мама – не пирожное, её на двоих точно хватит. Других мам хватает ведь и на двоих, и на троих, и даже на шестерых в каких-то семьях…»
– Мы ей об этом скажем? – спросил Кит, стараясь улыбаться приветливо, той улыбкой, которой его научила мама.
– Тебе решать. Ты главный, – ответил Димка. И Кит решил сказать. Мама поругала своего Митю за такие слова о его родных родителях, но потеплела к нему, если ещё было, куда теплеть. Кит почувствовал перемены. Он ревновал сначала, а потом привык – так было лучше. Какой мальчишка отказался бы от брата-сверстника, с которым всегда весело и классно?
Но правда была в том, что Дима не чувствовал к маме Никиты сыновьей любви. Он чувствовал другую, такую, имени которой тогда ещё сам не знал. Он был в неё совершенно влюблён. Потому что эта женщина заботилась о нём, как родные родители никогда не умели заботиться. Потому что она была идеальная, книжная: всё время в дороге, и такая изящная, и такая бесконечно добрая. Потому что он видел в ней принцессу из рыцарского романа. Он её просто обожал.
И время шло, а он продолжал обожать мать своего лучшего друга. Когда они учились в седьмом классе, Дима вдруг перестал ходить к Киту в гости – он стал сумасшедше стесняться его мамы, как ни один другой мальчик не стеснялся самых красивых девчонок в школе. Когда они заканчивали школу, когда Кит, вооружившись гитарой, пел с друзьями и девушками песни во дворах и маленьких клубах, Дима снова начал ходить к ним в гости – уже в отсутствии Кита. Его мама рассказывала Мите истории из путешествий, показывала фотографии и сувениры, придумывала игры по мотивам своих приключений. Она нуждалась в слушателе, потому что её самый дорогой на свете человек, сын, с детства наложил на дорогу какое-то табу. Он был заядлым домоседом, даже на дачи к тётушкам и материнским подругам всегда выезжал нехотя.
«Зачем, мама, куда-то уезжать, – смешно филосовствовал мальчик, – Если я родился в Москве, а значит, в Москве моё место?»
Конечно, она относилась к Мите просто как к другу своего сына (и, может, ещё немножко – как ко второму своему сыну), но он и в восемнадцать продолжал считать её своей прекрасной принцессой, которую обязан был защищать. Только один раз она чуть об этом не догадалась – когда сказала мечтательно, поставив перед ним чашку горячего чая, привезённого ею лично из Индии неделю назад, и поцеловав его в кудрявую макушку:
– Кит ко мне вчера приводил знакомиться новую свою девочку. Говорит, что собирается жениться. Цитируя Станиславского: не верю! Она душечка, но это совершенно точно ненадолго. Да и когда у него надолго было… Да? Ты, Митя, другое дело. Ты у нас серьёзный. Скоро мы, скажи на милость, тебя женим?
Митя вспыхнул едва ли не в буквальном смысле алым пламенем, промямлил что-то невразумительное и быстро собрался домой – мол, поздно уже, засиделся, не хочу Вам мешать. Мама повела удивлённо бровью, но быстро об этом разговоре забыла. Только Димка вдруг почему-то стал чрезвычайно занятым и почти перестал приходить в гости.
Чёрт его знает, чем бы оно закончилось, если бы прошло побольше времени. Но время не прошло – через полтора месяца она летела из Исландии (даже там оставаясь верной своему набору из трёх платьев, а уж как она в них не мёрзла – это, видимо, секрет фирмы), самолёт оказался неисправным и разбился. Вместе с Димкой. Как бы по-детски это ни звучало, он теперь чувствовал, что подвёл свою принцессу, самолично скормил её дракону…
И вот теперь, не найдя ничего лучше, Дима пришёл вымещать свою злость на Ките. Он кричал ему глупое:
– Ты не мог её остановить, идиот?! Отговорить от этой Исландии?! Отправить куда-нибудь ещё?! Столько рейсов летает – миллионы в день, наверное! – миллионы самолётов не бьются, а ты позволил ей лететь на этом, на этом тупом самолёте из Исландии, ты совсем с ума сошёл, Кит?!!!
Он так ревел, что не Никиту, а его стоило бы называть «китом». И ответить на это было нечего. Даже если бы пришло в голову объяснять, что ни от кого, кроме мамы, это не зависело, он бы сейчас этого не услышал; но Кит не объяснял. Кит лежал на полу, готовый на все обвинения, готовый на ненависть со стороны лучшего друга, потому что и сам он ненавидел – до хруста костей ненавидел маму за то, что она умерла и оставила его одного.
– Я тебя никогда не прощу, клянусь, – сказал Дима и вышел, хлопнув дверью и в последний момент запустив ключами в Кита. Не глядя, он попал в голову, по губе, и новая волна солёного вкуса затопила сознание.
Был февраль. На кухне, да и во всей квартире, было накурено. Физически Кита пожирала боль, а на самом деле – бесконечная чернота, ядовитая чернота – единственное, чего он заслуживал.