Он поднимал до своего уровня.
Спустя четыре дня Колчак, о котором повсеместно говорили, что у него с чувством юмора плоховато, довел меня до икотки и колик в животе! Исключительно серьезным тоном – а глаза смеющиеся занавесил ресницами – живописал мне монументальное полотно. Мой, то есть, словесный портрет. Сидит, мол, этакий кадавр! Табурет под ним трещит! То ли уссурийский тигр, то ли медведь камчатский, очеловеченный волею доктора Моро: плеча шире роста, косолапый, в буйной медного цвета курчавой шевелюре под Маркса, нос расплющенный, многократно сломанный, гофрированный прямо нос, как у орангутанга, губищи верблюжьи, шея буйволиная.
Зоосад в одном лице… в морде…
Да Бог с вами. Самсон натуральный, вот кто.
Нарубивший из льва котлет. Нарубил, изжарил, съел – сыт, доволен, благодушен.
И гладит сия хорошо пообедавшая громадина лапищей величиной с дежу адмиральские седины – гладили, гладили, господин чекист, не отпирайтесь… Слово офицера… – и густейшей, роскошною, на зависть Шаляпину, бархатной контроктавой упрашивает:
– Покажите горлышко, не бо-ойтесь… Я осторо-о-ожненько… Я даже без ло-ожечки…
Решительно невозможно отказаться!
Громадина же сейчас на руки возьмет – баюкать. Оно бы и недурно, но ведь как споет…
Стекла-то и повылетают!
Да полноте вам хихикать, любезнейший, право, выбитые стекла зимой в Сибири – ничего смешного.
– Ву-ху-ху! – выл и ухал я на пол-Иркутска помесью волка с филином – У-ху-ху… Я же петь не умею-у-у… Ху-ху… Как говорится, медведь на ухо… Ох! Медведь… Хи-хи-хи!! – скрутило меня таким приступом уже и не хохота – визга поросячьего, что пополз я, кабан кошерный, с дивана в слезах и в конвульсиях, хорошо, Колчак выручил, не дал пропасть: демонстративно в брючный карман полез…
И достал портсигар.
Серебряный, дешевенький. Золотого, как адмиралу следовало, у него сроду не водилось.
Враз мне не до веселья стало!
Заругался: вы у меня докуритесь. Он мне портсигар на колени кинул, посмеивается: подчиняюсь, говорит, господин комиссар, подчиняюсь – довольный, глаза сияют… Сказочные у него были глазищи.
Огромные, дивного миндалевидного разреза, с приподнятыми к вискам уголками, под заломленными дугами высоких бровей – и темно-темно синие, сапфировые, с глубинным звездчатым блеском, цвета вечернего южного неба, оттенка весеннего теплого моря: в стихотворных строках, на акварельном листе уместны, на живом лице человеческом – небыль небылью… Не глаза – погибель для бедного художника.
Поднял их на меня – обомлел я.
Рассмотрел цвет впервые…
А он смутился просто как барышня, и не подумаешь, что человек-то Колчак очень компанейский:
– Зачем вам… – я до того был обалделый – не сразу понял, почему такая стеснительность.
– Я помочь хочу, – отвечаю чистосердечно – ну откройте же рот, пожалуйста… – и наконец соображаю: отказать мне Колчак не может, благодарен словно я невесть что для него сделал, но стыдится ужасно. У него зубов почти не осталось, говорит губ не разжимая, а когда пьет – губы трубочкой вытягивает, ловко так…
Неудобно ему горло показывать.
Тем более мне. У меня зубы – жеребец от зависти повесился на уздечке.
Ну хоть плачь, хоть смейся.
И тут Колчак глаза сапфировые прикрыл и предлагает виновато:
– У меня в левом нагрудном кармане зеркало, доктор, если вам для осмотра нужно – возьмите, пожалуйста…
– Вот спасибочки, – заулыбался я как распахнутый чемодан – до затылка. Прелестное зеркальце у него было: крошечное, в кожаном чехольчике, и гребешок маленький прилагался там же, в левом нагрудном кармане, и бумажка исписанная…
Колчак из-под ресниц, как он умеет, проследил за моим зудящим взглядом, понял, конечно, что у меня лапы чешутся:
– Копия… – полез дать мне желаемое – отставки…
Вообще я думал – он за власть не цеплялся. А тут хранит как партбилет… И доктором зовет. Просит помочь, значит?..
Так я сейчас…
– Потом, – придержал ему руку – сначала ваше здоровье. Ну, пошире… Отлично показываете…
У него во рту такой генеральный штаб матерого ревматизма заседал! Ура, товарищи – хорошо мне знакомый штаб…
И никакого пародонтоза. Язык и десны распухшие, но в ревматизме положено.
– Андреич, – позвал я, не оборачиваясь – ложку из чая дай, будь ласковый. Да что ты оловянную суешь. Серебряную надо…
Попов перепуганно застучал ложками. Вроде адвокат – он ведь как сыщик и мертвых бояться не должен, не то что больного?.. Или это у меня неправильный адвокат?
– И поди еще сумку мою принеси, – нашел я выход. Он вскочил и бегом за дверь, и из-за двери кричит:
– А еду?… Диетную? – это чтобы подольше отсутствовать.
– Нет, – отвечаю, удержаться не могу – тащи свиных ушей.
Сам ложку отыскал, ошпарил, а Колчак, бедный, на меня, обманщика, смотрит как малюсенький удав на громадного кролика. Он, видно, от чекиста всего ожидал и к пыткам готовился, только не к таким, чтобы чайной ложкой в глотку. Ведь докторов-то Колчак боится гораздо больше Чрезвычайной Комиссии, вот что печально… Неврастеник, курильщик, сутулится, да еще тип у него южный… Сейчас как задаст мне перцу.
Все слагаемые глоточного рефлекса прямо по учебнику.
Вот наказание – первый самостоятельный пациент и такой сложный!
– Давайте, – говорю – определим, что у вас во рту за мерзость… Свежеприбывшая или давнишняя.
Почему-то я решил, что он отмолчится. Ничуть не бывало.
– Очень старая, – признался с отвращением.
Я только вздохнул сокрушенно.
– Не болит?.. Но кушать неприятно и как ком поперек горла? Ну да… Еще разок откройте. Язычок вперед… Я очень осторожно потрогаю. Не волнуйтесь, не волнуйтесь… вдыхайте… Вот так, вот и все… – провел черенком, снимая налет: снимается легко, тьфу-тьфу, не сглазить бы, цвет нехороший, но некроза нет… Не кровоточит. – Посмотрите, – сунул я пациенту добычу под нос. Тот глянул не кочевряжась: сначала на ложку, потом на меня. Вел он себя, между прочим, спокойней чем я ожидал. Доверился. О нем еще говорили, будто в людях он ну совсем, ну совершенно не разбирается. Мне бы так не разбираться…
Подлецу дать отпор не умеет и доброта его обезоруживает, вот это правда. Действительно – бедолага… Ни защитить, ни защититься.
– И что же… – прошептал. Глаза у него были от ложки на мокром месте – и заметно повеселевшие. Тоже, как видно, худшего ждал.