может быть, выживут… Правильно, Самуил Гедальевич?.. Эх ты. Я моложе и знаю! И я вовсе думаю, что если б Самуил Гедальевич был на германском фронте… Папа бы не умер… В лазарете…
Вот что на это им ответить?.. Не подскажете?
– Правда?.. – без обиды на несправедливость судьбы, с одной готовностью поверить в чудо заглянул мне Виктор в глаза – У папы было ранение в голову… Вы бы правда… Смогли?..
– Наверное, тогда бы не смог, – повожу плечами. Не хочу знать, откуда явилось твердое понимание, что сейчас – сумел бы вне сомнения… И какой характер носило смертельное ранение капитана Колокольцева, догадываться не желаю тоже. Потому что знаю, что могу догадаться…
Словно чья-то ободряющая рука лежала на моем плече, а другая подносила к глазам Великую Книгу! И я уже учился читать Письмена, начертанные рукою Бога.
– Ты дал мальчику подержать хирургический нож?.. – еле слышно спросил у меня Колчак.
– Я его ему подарил… – развел я руками виновато.
Он покашлял в странной какой-то задумчивости, я подумать успел: не одобряет баловства. Да и понятно ему, что такое для хирурга нож… Сухие горячие пальцы, в темноте нащупав, жарко стиснули мне запястье:
– Тонняга (классный парень. Офицерский жаргон)… Знаешь, Самуил, когда меня к штурвалу впервые подпустили?.. Я чуть старше мальчика Жени был – двенадцать лет… Отец в Севастополь ездил к друзьям и меня взял… А на пароходе капитаном товарищ отцов оказался. Пароходик колесный, кливер еще при ветре подходящем распускал, представляешь… Гаджибеем звали… Как сейчас помню. Тяжеленько мне было его на курсе удерживать, взмок гимназистик…
– И… Что?.. – прервал я адмиральские воспоминания.
– И то… Пошел я в следующем учебном году на шкентель, – усмехнулся Колчак – поступил в Морской корпус то есть… Шкентель – это, братишка… – примолк выжидательно.
– Конец строя корабельной команды… Для юнгов, – не подвел я его. И взмолился: – Выбрось из головы тоску, а, Александр Васильевич?.. Душой прошу… Я уж ни о чем не говорю, что за жизнь будет хорошая… Пустыни садами процветут, на север теплые реки хлынут. Станет так, верю в это… Ты посмотри, какие мы с тобой! Знаешь, что с нами случилось?.. Наши души срослись неразнимчато… Куда ж я без тебя?.. Пожалей меня.
Со стонущим выдохом потянул Колчак мою руку – и я шмякнулся о его постель лбом, сползая с табурета на колени.
– Самуилинька, Самуилинька… – ворошил он мою непокорную шевелюру – что же это я?.. И вправду: как бы мне тебя за собою в расстрел не потянуть…
Это мы еще посмотрим, думаю.
Кто кого и куда потянет!
– Несбыточномечтатель ты мой… – закашлялся Колчак. А кашель у него означает в переводе на человеческий "сказать воспитание не позволяет, что я об этом думаю" – и кто бы говорил, то есть кашлял: сейчас все, что думает, выложит.
– Мой учитель… – не заставил он меня томиться ожиданием – барон Толль… Подгонял ездовых собак. Кричал по чукотски: впереди еда, впереди отдых… И собаки бежали быстрее… Хотя впереди ни еды, ни отдыха не предвиделось. Большевистские лозунги… Так похожи на понукание каюра… Самуил! – нервно дернул меня за чуб – Ты знаешь, что делают с выбившимися из сил ездовыми собаками?..
– Так ты ж просил вроде собак не пристреливать… – хмыкнул я довольно, потихонечку из железных адмиральских пальчиков выкручивая свои волосья. Вот привычка кошачья у высокопревосходительства… Вцепляется! На освещение тратиться не надо, из глаз искры сыплются. – Дай только срок, – говорю – мы города построим там! Ну, где сейчас только на собачьих упряжках. Он даже приподнялся.
– Где, в тундре?.. Там нельзя строить, – снова закашлялся – вечная мерзлота… не даст! И ее разрушение может нести необратимые последствия для совокупности живой и неживой природы высоких широт… Самуилинька, – прервал себя сам, враз охрипнув – потому что мы снова увидели мерцание сгущающихся звезд. Это было как порыв искрящегося ветра на сей раз, даже холодок дохнуло, помню, или просто озноб меня пробрал?.. И плыл на грани зрения прилепившийся к подножию голубовато-серых пологих горных громад немыслимый город из высоченных и разноцветных домов: розовые, салатовые, охряные – гладкие стены, огромные окна, плоские крыши без печных труб, с какими-то торчащими проволоками… На высоких колоннах стояли эти дома. Словно плыли в морозном тумане или шагали куда-то. Не к горам ли к тем голубым?..
А что за горами?
– Охотское море там… Это же сопки Тауйской губы, видишь?.. Перешеек между бухтами Нагаева и Гертнера… – пробормотал Колчак с рассеянным равнодушием практикующего географа – Самуилинька, мы ведь видим будущее?.. Кто мы такие, Самуилинька? Ты ведь знаешь?!.
Язык мой немедленно повернулся ответить вопросом на вопрос. Надо же его расшевелить, братца названного…
– А ты таки как себе думаешь, Сендер брудер?..
Добился – Колчак усмехнулся:
– Знаю я, знаю, что ты еврей, не напоминай… А что думаю… Лучше бы нам не расставаться, братишка, только ума не приложу как это сделать!
– Мы и не расстанемся, – отвечаю серьезно, он почувствовал тон мой, помедлил, колеблясь, но все же осторожно уточнил:
– На этом свете… И… На том – тоже?..
Смотрите-ка, а сообразительный…
Молча я склонил голову. Вот так, сам додумывай, если хочешь. Потому что душу выращивают, а не подсаживают чужой кусочек…
Православные размышлять не очень любят, правда. Или размышлять начинают с опозданием, вот адмирал у нас как раз такой любитель.
– Аа, – махнул отчаянно православный Колчак рукой – с тобой, братишка, хоть к черту в зубы!
Напрасно я, выходит, его хвалил…
– Ты бы, – говорю – хоть черта пожалел, бессердечный: зубы ведь обломает и подавится.
Он вздохнул только невнятно, сквозь прижатые к губам пальцы. И поэтому я ему молоко перед сном не доверил пить самостоятельно, забудет ведь, потому что с опозданием задумается, из своих рук и споил, он не против был – цедил тепленькое мелкими глотками, лежа у меня на локте. А пока он пил, я усердно чесал языком: сколько в городе продовольствия, сколько человек трудоустроено, какие на рынке цены… По военной-то части наше морское высокопревосходительство небось кого понимающего допросить успело (и насоветовать, чего уж там..), а мы, чекисты, все же больше соображаем по хозяйственной!
И расслабился Колчак, меня выслушав. Словно пружина какая, вот и не знаю с чем сравнить… Знаете, кстати, как он всегда засыпал?.. Свернувшись в невообразимый кокон из одеяла, это в Морском корпусе, оказывается, учили гардемаринов обязательно закутываться по уши, чтобы никакого неприличия, понимаете ли, потому что офицеры на корабле часто спят, представьте себе, нагишом – на стирке белья экономию пресной воды наводят, подите-ка… Совестливый, словно и не из класса угнетателей и эксплуататоров! На два мешка больше совести имел, партбилетом клянусь, дорогие мои потомки, чем вообще у знакомых мне людей имелось – а я многих знавал товарищей… Вот ведь незадача какая! Есть Колчаку было стыдно досыта, спать было стыдно в тепле, зная, что каппелевцы его в тайге сейчас голодают и мерзнут, и как бы еще красных щетинкинцев белый адмирал Колчак не жалел, не только своих белогвардейцев, а то они тоже ведь по таежным урочищам бесприютно бродят, да никак и в Иркутске у мирного населения дела неважнецкие – и во всем этом неудобье он себя беспощадно виноватил и грыз, и совесть у него была как акула.
А поговоришь о хозяйстве городском, хоть пару зубов акуле выломаешь. Пока к Колокольцевым на ночное дежурство я ехал, все обдумывал: убедительно ли сказал?.. Сомнительный такой стал, от Колчака научился! Приезжаю, спят давно мальчишки… Кася мне:
– Проше пана доктора, но вы скажите пани, что ей входить к паничам неможно! – глазами сверкает, дверь в детскую загораживает, а Колокольцева подле двери стоит, за стенку цепляясь. Ну и ничего удивительного.
– Подите, подите, – говорю – панна Касенка, в автомобиль, да скажите шоферу, что я вас в тюрьму ночевать отвезти велел, нечего вам одной по ночам в пустом доме дрожать, Семену Матвеевичу кланяйтесь, к адмиралу не заходите – спит, а мы здесь сами с Натальей Алексеевной разберемся… Вы же понимаете, Наталья Алексеевна, – говорю – что кашель у вас для оперированного ребенка очень заразительный. Пойдемте на кухню… Бывшую операционную, – усмехаюсь – Минуточку только, я к детям загляну… Чаю бы мне, а то не жилец я на этом свете.
Подхватилась, самовар побежала ставить.
– Самуил Гедальевич, – окликает – у меня варенья немного есть, из жимолости… Вы любите?.. Сама варила. Казимирочка, голубчик, и вы садитесь! И шофера надобно бы позвать.
Знаете, что такое благородная бедность, товарищи потомки?.. Это – когда дома хлеба нет, но банку варенья для гостей приберегают…
Для гостя то есть! Для одного меня.
Кася, как про Семена Матвеевича услыхала, как вспыхнет, как отнекиваться начнет… И за спину мне, и за дверь, и еле-еле успел ей сверток с едой в руки сунуть, и бормочет: Ой, найлепше, найлепше… Ой дзянькую… – эге, думаю, ну и шустры вы, красный партизан Потылица! Аж в тюрьму к вам бегут стремглав. Не хуже чем к адмиралу…
Синее-синее цветом было оно исчерна, варенье, – как погибельные для женского полу глаза Колчака. И кедровыми орешками фаршированное.
– Какая, – говорю – роскошь. Невозможно, – говорю – не угоститься! Золотые у вас, Наталья Алексеевна, – говорю – ручки!
Посмотрела Колокольцева на меня, блаженно зажмурившегося, и зарделась по девичьи:
– Я вам с собой отложу…
Вот ведь провокация! И буду я как тот анекдотический еврей, который из гостей возвращается с кусочком торта для тети Хаси, оставшейся сторожить лавку?..
– Скорее для адмирала, – серьезно она говорит – вы же для него понесете?.. Глазастая какая.