– Почему «была»? – возмутился Валентин Петрович.
– Ну, это я так, – смутился Василий Михайлович. – Вы, Ксения, оставьте нам свои данные: адрес домашний, школа, класс. Телефончик обязательно. Мы ваш сигнал проверим.
– Её найдут? – спросила я сразу у обоих мужчин, но они отвели глаза и ничего не ответили.
Дома я попыталась готовиться к экзаменам, но как только открыла учебник, так тут же и застряла на первой странице. Никак не могла сосредоточиться!
Теперь я ещё от каждого телефонного звонка вздрагиваю, мне кажется, что это звонит следователь Василий Михайлович, а там – мамина подруга тётя Эля, у которой всегда разговоров на два часа. Папа играет на пианино дуэт Альфреда и Виолетты из оперы «Травиата». А я совсем забросила музыку. Луиза Акимовна говорит, что ей стыдно будет выпускать меня на сцену в общем концерте.
Очень хочется кому-то довериться. Выговорить вслух всё, что накопилось внутри и лежит там, такое тяжёлое и чёрное, как свежий дымящийся асфальт. В детстве я любила подойти к этому асфальту ближе и вдыхать его жаркий запах полной грудью, но мама всегда отгоняла меня, говорила: это вредно. Кому рассказать? Маме – нельзя, с папой я стараюсь не общаться, Димка теперь идёт в одном комплекте с Княжной, Варя дружит с Имановой и разнесёт сплетни по всей школе. Луиза Акимовна сердится на меня из-за посторонней болтовни на уроках.
Я дожила почти что до четырнадцати лет – и рядом нет никого, с кем я могу поделиться или посоветоваться!
Как вдруг меня осенило: Танечка!
«Истории»
Полтава, декабрь 1895 г.
Воистину, у моего дневника есть незримый покровитель: стоило мне завершить воспоминания о прошлом нашей семьи и уткнуться, будто в тупиковую стену, в сегодняшний день, как подоспели свежие, пусть и очень невесёлые события. Описывать их труднее, чем сцены из прошлых лет; многое нелегко выговорить. Но я решила сделать это, и теперь произойдёт то, о чём я давно мечтаю. Мой дневник станет именно дневником, а не летописью. Я предполагаю ловить каждый день, как бабочку, и оставлять на этих страницах свидетельства о разных событиях, важных и незначительных в равной степени.
Я почти не рассказывала о том, что отец мой болен, прежде всего потому, что не могла себе самой в этом признаться. Мне всё казалось, что это пройдёт, что однажды я проснусь поутру и услышу его весёлый голос, но нет, такого больше не случится, да и я сама не могу более отстраняться от наших семейных проблем. Мама и Геня называют их просто – «истории».
Папа тяжело переживал, что нам так и не удалось пробиться в высший круг полтавского общества. Денег у нас немного, жениха Геничке не получается приискать… Ни фруктового сада, ни домика, о котором он так мечтал в Польше, – ничего не сбылось, не случилось. Папа стал хандрить, больше не ездит с мамой в гости, вдруг постарел. Дома дышит почти нормально, а выходя на улицу, начинает дышать так шумно, что прохожие оглядываются; мама считает, что у него астма, но пояснять, что это такое, не спешит. Ночами у него бессонница.
Меня «истории» прежде не касались, они бушевали где-то далеко, в кабинете. Раньше гнев отца возбуждался от протеста Евгении или от четвёрки, полученной братом; теперь же он вспыхивает от всякого пустяка, и я – с недавних пор – полноправная участница событий. Подоплёки, причины многих «историй» я не всегда знаю – застаю уже их разгар: внезапное появление взрослых в гостиной, расстроенное лицо мамы, взбешённое – Гени, наступающие движения отца, стремление матери уйти от перепалки и увести Евгению, склонённая над чертежом голова брата, его застывшее бледное лицо. А у мамы в такие моменты лицо каменное. Обязанности свои она выполняет деловито и невозмутимо, но её спокойный голос тоже звучит как вызов. И через некоторое время разражается скандал. Иногда, начавшись очень бурно, он сам по себе утихает, но гораздо чаще после «истории» следует длительный период отцовского гнева-молчания. В таких случаях он выходит из кабинета только для приёма пищи, ни на кого не глядит, ни с кем не разговаривает, не подпускает к руке детей и даже меня отталкивает; раньше я этого пугалась, потому что не понимала, в чём провинилась, теперь же привыкла. А в доме наступает душная тишина.
«Историй» в нашем доме все боятся, потому что никто не знает, когда очередная закончится, во что выльется. Изредка её удаётся предупредить – звучит взволнованный голос сестры, мамы или брата: «Не надо говорить об этом папе, будет “история”».
Предвидеть, что раздражит отца, а что покажется ничтожным, я долго не умела. На Пасху мы как-то были с ним вместе: папа сидел на скамье у крылечка, а я сбегала с крыльца на тротуар и обратно. Был очень сухой, тёплый день, мне дозволили выйти в одном платье, и я чувствовала себя легко, свободно. По нашей обычно тихой улице шли с Подола принаряженные, весёлые люди. «Светлый праздник», – сказал кто-то из них, и мне пришла в голову глупая мысль, которую я к чему-то озвучила:
– Папа! Вот сегодня как хорошо и светло, и все говорят: «Светлый праздник». А если бы было пасмурно или дождь? Тогда был бы тёмный праздник?
Отец рассвирепел, начал меня бранить и сердиться, что я, его дочь, говорю глупости. Даже не просто глупости, а что-то ужасное, позорящее и меня, и его, и всю семью. Он дошёл до крика, потом быстро вошёл в дом, накричал на маму и скрылся в кабинете. А мама выбежала на крыльцо, увела меня домой и тоже отругала за то, что суюсь к отцу с глупостями и сейчас выйдет «история».
После одной «истории» мама и Геничка стояли с нахмуренными лицами в гостиной, а отец говорил с большим жаром, несколько раз упомянув слово «честность». Заметив меня, подозвал и сказал проникновенно:
– Помни, Ксеничка, что надо быть честной. Тебя к этому обязывает твоё происхождение. Ты не простая девочка, а столбовая дворянка по Шестой книге.
Я же вспомнила не о своих замечательных предках, но о словах, давно сказанных мне мамой по случаю: «Что ты дворянка – это правда. Но это случайность. Ты родилась в дворянской семье, а могла бы родиться у крестьянки или нищенки и была бы тогда крестьянкой или нищенкой. Предки твои давно умерли, и думать о них не стоит. И никакая ты не особенная. Пред лицом Бога все люди и все маленькие девочки равны».
Как это сложно – увязать два родительских мнения в одно, когда они противоположны…
«Истории» случаются всё чаще и чаще. Успокоение приносит нам разве что прибытие гостей. За завтраком и обедом все сидим в гнетущей атмосфере, как вдруг – звонок. Отец оживляется, мама становится любезной, и даже после, когда гости уходят, сохраняется лёгкость, шутливый тон. Недавно в самый разгар «истории» под вечер приехали две дамы, М. и N. Отец вышел к ним, мама несколько задержалась. Я сделала реверанс и остановилась у кресла отца.
N. – она была моложе, говорливая, весёлая – обратила на меня внимание, приласкала, похвалила мои косы:
– Боже! Как она на вас походит! Копия! – И обратилась к отцу: – Это ваша любимица? Ведь правда?
Отец улыбнулся и кивнул в знак согласия.
– А ты? – N. схватила меня за руки, притянула к себе и воззрилась прямо в глаза. – Говори правду! Кого больше любишь, папу или маму?
Я растерялась. Никто раньше таких вопросов мне не задавал и спасительного ответа «одинаково» не подсказывал. Тут я и увидела лицо отца. Он глядел на меня и ждал ответа. Лицо его было таким напряжённым, как будто от этого ответа зависело что-то очень важное для него, жизненно важное! Этот взгляд заставил меня прошептать:
– Папу.
N. засмеялась, захлопала в ладоши:
– Так и знала, так и знала!
Папино лицо просветлело, как будто огромная тяжесть спала. Он обнял меня, и в этот миг я увидела маму – она давно вошла в гостиную и всё слышала. Я уловила в её лице что-то никогда раньше не виданное: оно исказилось, стало злым. И тогда я поняла, что сказала неправду. Я просто струсила, мама была мне дороже.
Гости ушли, ушёл и отец. Мама стояла у окна и безучастно смотрела на улицу.
Я подошла к ней:
– Мама, не сердись, я ведь тебя тоже очень, очень люблю.
Она поглядела на меня всё тем же холодным взглядом:
– Ничего! Ничего! Так и надо. Ты правильно поступила. Ложись спать.
Но я долго не могла уснуть и горько плакала в постели. Мне было жаль маму и жаль себя. Я не понимала, как могла сказать неправду, и подумала: а что, если я маму действительно не люблю? Ведь если бы я по-настоящему любила, разве бы я от этого отказалась?
Тогда я с ужасом впервые почувствовала то, в чём готова признаться: я никого не люблю – ни папу, ни маму. От любви становится радостно, светло, хочется обнять, приласкаться. Но у меня нет и не было ни малейшего желания обнимать или ласкаться к отцу или матери.
Не сомневаюсь, что родители меня любят. Виною всему лишь моя чёрствость.
Сестра
Свердловск, май 1984 г.
Папина записная книжка хранится у него в комнате, рядом с телефоном. Чёрная, с полустёртым словом «Алфавит» на обложке. Он никогда не прятал от меня эту книжку, но, конечно, ему не понравилось бы, что я её взяла.
Вчера, когда папы не было дома, я открыла книжку на вырезанной ступенькой букве «С» и нашла запись – «Соргина Александра Петровна, тел. дом. 28-44-39». Ниже был ещё один, зачёркнутый номер – «Д1-06-88». Буквами обозначались старые свердловские номера. Значит, папа был давно знаком с Александрой Петровной, может, ещё до того, как она пришла работать в музей. Может, он её и устроил в музей – по блату? Эта мысль, шевельнувшаяся внутри, была такой гадкой, что меня передёрнуло, как при виде вытащенной наружу диванной начинки, похожей на испачканные облака. (Иногда мне приходят на ум такие странные сравнения, что я должна записать их в дневнике. Или хотя бы вставить в сочинение, чужое или своё. Чтобы не пропали!)
Я очень скучаю по отцу – и по тому времени, когда я ничего не знала про Танечку. Идея найти её стала казаться глупой, особенно сейчас, во время экзаменов за восьмой класс! Завтра, например, мы сдаём русский устно, а я вместо того, чтобы повторять правила или хотя бы писать шпаргалки, пытаюсь найти совсем незнакомую девочку… Адреса в книжке, к сожалению, не было, но когда я пролистала её внимательно ещё раз, то обнаружила заложенный между страницами бумажный клочок, где было записано карандашом: ул. Волгоградская, 190-26. И никаких пояснений! Может, здесь и живёт Танечка со своей мамой, видеть которую мне нисколько не хотелось?
День стоял прохладный. Я вытащила из шкафа клетчатую фланелевую рубашку, на которой не хватает одной пуговицы, надела, закатав рукава. Светлые брюки, которые мама зовёт неприятным словом «чесучовые» (от него так и тянет почесаться), теннисные тапочки, слегка пожелтевшие с прошлого года. Носить мне совершенно нечего, но это никого не волнует. Волосы я забрала в хвост и спрятала под довольно дурацкую велосипедную кепку с прозрачным козырьком. Теперь главное – не встретить никого из нормальных людей по дороге, хотя, скорее всего, они бы меня в таком виде просто не узнали!
Между гаражами на Белореченской я случайно наступила на канализационный люк – крышка лежала неплотно, грохотнула, и мне пришлось отскочить в сторону. Там, на дорожке, убегавшей в кусты, лежало серебряное кольцо с лиловым камнем. Оправа в завитках.
Есть такая примета, что нельзя примерять чужие кольца, мне об этом рассказывала Варя. Будто бы с чужим кольцом на палец переходят чужие грехи. Интересно, а почему они не переходят, когда мы примеряем одежду друг друга? Варя с Имановой даже лифчиками менялись, когда Имановой понадобилась телесная «анжелика»!
В общем, я подняла кольцо и положила его в карман. Сейчас оно лежит, спрятанное в верхнем ящике стола, где у меня место ссылки для всех сомнительных предметов. Кольцо, думаю, дорогое – местами почернелое, а камень выпуклый и слегка треснутый. Похож на аметист или александрит.
До Танечкиного дома я дошла за пятнадцать минут. На трамвае было бы ещё быстрее, но мне хотелось пройти эту дорогу. Почему-то это было важно.