– Ты бы притворилась, что стерпелась. – Митя неодобрительно покачал головой. – Ну чего ерепенишься? Хочешь, чтобы батюшка осердился да в монастырь до венца услал? Тебе же не миловаться с ним предлагают – выйди в гостиную да и сиди за рукоделием, можешь даже не разговаривать – все решат, что конфузишься просто…
– Не хочу его видеть! – Маша попыталась топнуть и подвернула ногу уже по-настоящему. Охнула, ухватилась за Митино плечо.
Парашка тут же обернулась на них:
– Зря тебя с Федькой разженили, – хмыкнула она. – Хороша бы парочка была – двое колченогих.
– Иди себе, куда шла! Ехиднино отродье, – рыкнул Митя, и сестрица нехотя двинулась дальше.
– Как Фёдор? – Маша сочла за благо переменить тему, понимая, что уговаривать брата бесполезно. – Здоров ли?
– Чего ему станется, – буркнул Митя. – Я с ним не вижусь.
– Как? А эпистолки мои?
– Передаю его приятелю, а тот их Фёдору твоему относит.
– А сам что же? Недосуг?
– Ты вроде не дура, Машка! – Брат сердито дёрнул подбородком. – А подумать головой не хочешь… Как, по-твоему, будет смотреться, ежели нас с Ладыженским то и дело будут вместе видеть? Да после того, что стряслось, он меня возненавидеть должен, как и всю нашу фамилию… А я к нему на квартиру что ни день… Коли отец прознаёт, враз догадается, что письма твои ношу… Так что всё сообщение через Фёдорова приятеля.
В конце улицы показался домишко Беловых, и Маша заговорила быстрее:
– Парашка с меня глаз не спускает, даже в нужник за мной таскается. Как же я от неё отделаюсь? Она даже среди ночи подскакивает, едва я пошевелюсь.
– Эко ей замуж охотно! – зло хохотнул Митя. – Ажно свербит… Ничего, не бойся, отобьёмся от ехидны. Как Фёдор с попом сговорится и всё к отъезду приготовит, я тебя накануне упрежу. А в день побега, когда все спать лягут, приду к вам в светёлку, скажу, что мундир порвал и попрошу зашить. Ты поднимешься ко мне, а там из окна по верёвке выберешься. Не струсишь?
– Не струшу. Да только Парашка со мной потащится наверняка. Или вовсе сама зашивать возьмётся.
– Не возьмётся. Ленивая да криворукая больно. Она только под дверями подслушивать да ябедничать горазда.
– Ну тогда скажет, чтобы Фроська зашила или Дуняша.
– Я кроме тебя свой мундир только матушке доверить могу, – усмехнулся Митя. – Думаешь, отправится матушку будить?
Маша покачала головой. Мать Парашка, конечно, будить не станет.
– А под дверью пусть хоть до утра торчит, – продолжал Митя. – К себе-то я её не пущу.
***
Через неделю привезли платье. Смотреть на него сбежались не только сёстры и дворня, но и соседки со всей улицы. Убор разложили на специально выдвинутом на середину комнаты сундуке рядом с поставцом, где хранилась парадная посуда, и матушка, сделавшаяся вдруг выше ростом, стояла рядом и следила, чтобы зрительницы не трогали украдкой мягкий шёлк не слишком чистыми руками.
Маше, выезжавшей в свет лишь однажды, показалось, что столь роскошного наряда не было ни на одной даме, включая и саму графиню Головкину. Вот бы предстать в нём перед длинноносой Сонькой Голицыной! Посмотреть, как перекосится от злости и досады её насмешливое тонкогубое лицо!
Волны нежно-кремового шёлка лежали на сундуке и походили на подсвеченные закатным солнцем облака. Всё платье от лифа, отделанного тончайшей паутиной кружев, до распашных юбок и широкой двусторонней складки, заложенной на спине, были расшиты крошечными букетиками розовых и бледно-лиловых цветов.
– Это настоящий ливонский шёлк! – в десятый уже, наверное, раз гордо оповестила маменька очередных соседок, заглянувших полюбоваться на заморское диво. – Из Франции.
К платью прилагалась тончайшего полотна нижняя рубашка в кружевах и атласных лентах, бархатные туфельки на красных каблуках, розовые шелковые чулки, веер и маленькое зеркальце в серебряной чеканной оправе с ручкой из слоновой кости.
На зеркальце глазели особо – соседки шушукались, прикрывая рты краями платков, качали головами и было непонятно, завидуют они или осуждают: ручка зеркальца была вырезана в виде фигурки обнажённой женщины с распущенными волосами. Поза статуэтки с запрокинутой головой и поднятыми вверх скрещёнными над ней руками дышала чувственностью. Смотреть было стыдно, но Маша не могла отвести глаз. Щёки пылали, в позвоночнике рождалась горячая волна, разливавшаяся по телу и отзывавшаяся странными, волнующими ощущениями в его глубинах.
Когда соседки разошлись, а прислугу удалось выдворить на поварню, матушка повернулась к Маше:
– Надобно примерить, – сказала она нерешительно. – Только управлюсь ли я с этаким убором?
– Я не буду его мерить! – Маша чуть отступила.
Отца дома не было, да и вряд ли бы он стал заниматься такой безделицей, как платье. Мать же, хоть и могла надавать пощёчин и отправить молиться на всю ночь, вряд ли схватилась бы за плеть.
За спиной ахнули в один голос Дунька и Катюша, а Парашка бросила такой взгляд, что на Маше, казалось, вот-вот задымится льняная полотняная рубаха. Мать нахмурилась:
– Марья! Ты сызнова бесноваться? На следующей седмице князь бал устраивает, мы все к нему званы! И велел известить, коли роба велика будет, тогда он пришлёт белошвейку, чтобы ушила по фигуре!
– Я не стану его надевать! И на бал к князю не пойду!
– Вот ужо отец с тобой разберётся, – пригрозила мать, и Маша, выскочив из гостиной, бросилась в девичью опочивальню. Она с ужасом ждала возвращения отца, однако нашла в его лице неожиданного союзника.
– Ни к чему это, – буркнул тот. – Вот как женится, пускай рядит во что пожелает. Коли захочет, чтобы жёнка голые титьки напоказ выставляла – его дело, а покуда не венчался, так и нечего девку срамить.
И все уверения маменьки, что ничего срамного в наряде нет и вообще это самый французский шик и нынче все щеголихи этак наряжаются, не помогли.
– Нынче пост идёт. Какие ещё балы?! В пост молиться и говеть надобно, а не голыми телесами трясти, – рыкнул Платон Михалыч, и мать вмиг примолкла.
Наряд унесли в девичью опочивальню и убрали в сундук, Маша вздохнула с облегчением. Однако к облегчению примешивалось лёгкое раздражающее чувство, словно от занозы или мозоли – было жалко, что платье изомнётся в сундуке.
Как-то днём, когда во внеурочный час она забежала в комнату за шалью – на дворе второй день лил дождь, и в горницах сделалось мозгло и сыро, а топить голландскую печь матушка не дозволяла, – застала возле сундука Парашку.
Прячась за притолоку, Маша наблюдала, как сестра вытащила из сундука князево платье и, приложив к похожему на подушку животу, долго ловила своё отражение в мутном подслеповатом оконце, за которым шуршал дождь. Маша разозлилась.
– Даже не мечтай, – презрительно бросила она, входя в комнату. – Для того чтобы натянуть его на тебя, придётся все швы распороть.
Парашка побагровела, швырнула убор на пол и выскочила вон. Маше показалось, что в глазах её блеснули слёзы. Стало немного стыдно, и она напомнила себе, сколько обид вытерпела от старшей сестры.
Подняв платье, прижала к груди мягкий шелестящий ворох. Прохладный шёлк словно струился под пальцами. Материя была гладкой, очень приятной на ощупь, и Маша зарылась лицом в нежную пену кружева. Ткань ещё не впитала в себя затхлый запах сундука и резкую вонь пижмы, и казалось, что от платья пахнет дождём, мокрыми мальвами и душицей. Ужасно захотелось надеть наряд, чтобы по-настоящему – с фижмами и шнурованием, и посмотреться в зеркало. Она резко одёрнула себя – что ещё за мысли?! Как это возможно – мечтать о подарке ненавистного князя?!
Присев возле сундука, она бережно сложила убор внутрь, стараясь расположить широкую юбку аккуратными складками, чтобы та не сильно помялась. В глубине ларя что-то тускло блеснуло.
Зеркальце.
Маша взяла в руки изящную безделушку – полированную овальную поверхность обрамляли серебряные чеканные вензеля, с тыльной стороны завитушки складывались в витиеватые буквы: «О Венус, о любви молю, лобзая стопы ног твоих!»
Вот оно что: значит, фигурка, служившая зеркальцу ручкой, изображала Венеру. Со странным стыдливым любопытством Маша рассматривала статуэтку – казалось, женщина извивалась в сладострастном танце: глаза закрыты, на губах томная полуулыбка. Вся её поза дышала чувственным экстазом. Маша провела пальцем, словно лаская крутые изгибы её тела – выпуклость бёдер, тонкую талию, маленькую грудь, – палец чувствовал гладкость отполированной поверхности. Кость была матовой, желтовато-кремовой и напоминала живую плоть.
У Маши сбилось дыхание. Об Эротовых проказах она имела очень смутное представление, замешанное на рассказах дворовых девок, недосказанностях и суевериях. Но даже невзирая на неискушённость, что-то бесстыдно-волнующее было в том, как она трогала зеркальце, ощупывая пальцами каждую выпуклость, каждый изгиб костяного тела.
– Ну что же ты? – мурлыкнул внутри томный голос. – Взгляни на себя.