– Давайте, родненькие! Надо шагать. Пока солнце совсем над темечком не повисло, пока понятно куда идти! После отдыхать будете!
Не слушаются ноги. Нету у ног привычки по неровной земле ходить, через корни скакать, листья павшие пинать. Гудят ступни в драных ботинках, мозоли горят. Грудь разрывается от каждого вздоха, пот глаза заливает… Копошится человек, вершина творения, ползет, извивается. Где бочком, где на коленках, где напролом. Ночью жмется в комок, зубами занозы с иголками из кожи да из-под ногтей выдирает. А руки зудят, так что мочи нет. И не знаешь, куда их девать. Ноги щупает. Ну что вы, ноги? Зачем ноете? Где в вас боль засела, нацеплялась? А то вздрагивает еще крупно, всем телом. Что там? И в сон проваливается все так же; одна рука пальцами в зубах, другая ноги баюкает. И наваливается одеялом белый шум, который нигде и отовсюду, которым вся планета про Олекму болтает да сплетничает.
А и вправду, кажется иногда, что все кругом живое. Но ведь не может такого быть, правда же? Чтобы все занято жизнью было, чтоб без малейшего просвета, чтобы одно на другом? На деревьях мох, под деревьями грибы. Во мху червяки, в траве жабы и змеи. В воздухе жесткокрылая мелюзга. Если куст цветущий неосторожно задеть – так и вовсе вытянутой руки не видно! Бежать тогда приходится подальше, пока ноздри не забились. Цветы красивые конечно, всех возможных и невозможных систем. Двух одинаковых не сыскать. А уж воняют так густо, что голова кругом. Птицы между цветками перелетают, грызуны по веткам скачут, питаются чем-то. Вот смотри на них, на ус мотай. Чего едят-то они, так это может без яду. А ладно хоть никакой живой твари крупней не попадается, и на том спасибо.
По сторонам глянь – не шибко дальше носу видать, до того дремуче. Это джунгли называется, то из книжек известно. Ежели вспоминать, как и по куда вышагивал, так ясно, что почти по ровному идешь. Ну, не чета казарменному полу, но и не горы. Разве только холмы иногда бывают. Реки еще. А в болото, видно единственное на всей планете, Олекма умудрился на штурмовике рухнуть. Фу ты, пропасть! Как вспомнишь жижу ту, липкую, вонючую, так аж в озноб бросает. Вот и осталось в распоряжении только что на себе было. То есть – ничего, считай. Все в трясине сгинуло. А хоть нет худа без добра: пал бы на тот же самый живой камень – точно убился бы.
Камни почти каждый день встречаются, заманивают к себе. Страху уж нет теперь, одно сумасшествие. Хочется об них жаться, тереться, головой биться. Или отломать кусок. Зачем только? Оружие какое смастерить из осколка? А если долго в камень смотреть, в самую его глубину, так и себя увидеть можно. Феномен оптический, не иначе. Зрелище совсем уж жалкое: оборвался вкрай, исхудал, оброс. Скулы с ушами из черепа торчат, и глаза провалились.
Заснешь возле камня-то, так люди снятся. А все почти, кого в жизни повидал. Ну и Мамка, ясно. Вот будто ходит она по поляне, мерит ее словно кубрик из края в край, и бубнит:
– Говорила я тебе, Оля, предупреждала!..
А он огрызаеться привычно:
– Какой я тебе Оля? Это девчачье имя, так гимназистку одну зовут! Олекма я!
А Мать так и мается кругом. Вот только плачет еще, чего при жизни никогда за ней не водилось.
В крепости не любили ее. Уважали, конечно – Ученая как-никак, из размороженных, кого в войну еще в анабиоз упечатали на будущий расплод. Таким, прежним, отдельный почет оказывался. Вот так и было: ценили, но не любили. Шибко взбалмошной была, все с критикой да советами лезла всюду. Это когда дома появлялась. А так на работе все больше. Там где-то и сгинула, вскоре после того, как ей премия вышла национальная.
Кричали тогда по новостям: «Научный прорыв! Колоссальная победа свободного разума!» Отцы-командиры брали ее за локоток, отводили в сторону от телекамеры, шептали чего-то на ухо. А она руку отнимала дерзко, и новый скандал закатывала. Мнилось ей, что военные изобретение в неправильных целях использовать станут. А в каких таких – неправильных? Вот, изобрела прибор «коммуникатор». На затылке он имплантируется, и если довелось тебе встретиться с кем, который по-нашему не разговаривает, так прибор вроде мысли его разберет, да и переведет тебе. «Преодолеет языковой барьер», как Мать сказывала. Ну, а чьи мысли-то читать? У нас в крепости все худо-бедно понимают друг-дружку. И в соседних тоже. Как ни крути, через коммуникатор только с лунными выселенцами беседовать. А в сторону Луны, окромя военных, и не летает никто.
Вот, Мать Олекму в лабораторию свою выписала, прибор к затылку приладила, испытывать станем, дескать, когда приживется-то. А после, дома уже, книжку с полки взяла. Говорено – всякого барахла у нее имелось. А в книжке, слышь, даже букв нет. Одни только каракули рядком, сверху вниз. А мать-то смотрит на них, и давай лопотать да щебетать. А у Олекмы в голове и вправду разумение выходит:
Блестят росинки,
Но есть у них привкус печали.
Не позабудьте!
И еще:
В небе такая Луна,
Словно дерево спилено под корень:
Белеет свежий срез.
И спрашивает после, ясно ли? Ну а чего тут не ясно: роса – это конденсат, на трубах который иной раз бывает. Так вот, с малолетства всем крепостным вдолблено: слизывать влагу нельзя, какая бы жажда не навалилась. В росе грибок заводится. А налижешься, так и будет печаль, когда станут тебя по коридорам мертвого носить.
А про Луну тоже ясно: это из-за проклятых выселенцев теперь на земле деревьев нет. Затеяли Войну, сволочи, а нам теперь в подземельях жить. Ну, ничего, поправим. Судьба наша в том великая.
Мать долго глядела на Олекму, сурово эдак, задумчиво. После обняла крепко со вздохом, не отпускала от себя. По голове гладила. Да забылась видно, стала волос Олекмин перебирать, гнид высматривая. Отстранился сын:
– Что ты, Мать, делаешь? Извели вошь всю, слава Отцам! Нету ее боле.
1.2.
У Матери много книжек было, десятка полтора поди. Вот одну особенно упорно заставляла читать. До ругани аж.
– Мама! В школе много задают, спрашивают после! Зачем мне прошлое?
Книга-то ее совсем пустая казалась. «Энциклопедия выживания». А писано в ней про то, как если ты заблудился в пустыне или в лесу, так как тебе быть-жить, чего съесть, да куда податься.
– Мама, даже Отцы говорят, что не одно поколение еще сменится, когда вновь леса-то на Земле станут! Отдай книгу в общий склад до Лучшей Судьбы. Не хочу читать, тоска у меня с нее, и мечтания несбыточные!
А она твердо на своем стояла. Как знала будто…
Теперь-то уж Олекма всю головушку исцарапал, силясь страницы припомнить. Кое-что и помнил:
Про звезды там было, да толку что? Другие тут звезды. А так бы ночью хорошо было идти, не жарко. И солнце не слепит. По солнцу тоже можно, оно всегда на западе встает. Или на востоке? Вот же незадача, забыл. Но решил, что на востоке, и стало быть север по левую руку.
Про мох вот еще было писано, вспомнил. Тоже на северной стороне стволов расти должен. Давай смотреть. Мочалка эта, что трясется мелконько, – мох? Ну, пускай. Полночи по лесу шарился, разглядывал стволы, а оказалось, что в сторону ближнего живого камня мох-то растет, а не на север вовсе. Да и сами деревья понатыканы вовсе не рядами, как во снах-то снилось. Это ж нарочно такого бардака не учинишь, только если с умыслом, – путать чужих.
Так и плетется Олекма по чужой планете. Мыкается, спотыкается, но идет. А к чему идет – не знает толком. От того и тоска гложет его. Как же так, совсем один? Странное, незнакомое чувство. Это в крепости живешь когда, всегда знаешь, что рядом люди. По коридорам шарахаются, на лестнице башмаками гремят, за стенками-перегородками бытуют свое… На верхних и нижних уровнях… Тех-то не слыхать, но все равно чуешь их как будто, если знаешь что есть они. А тут – один. Да и в крепости каждый угол известен, а тут же совсем ничего нет, к чему привычка и сноровка имеется, а не так, чтобы по книжкам… Зато колючки обязательно в том месте, куда рукой схватиться охота, и скользко под ногами там, где падать больнее и обиднее. Верно говорю: нарочно это, с издевкой подлой!
А вот дождь-то пошел, это ж надо!!! Вода, да и с неба льется! Да сколько же ее – тьма!.. Сначала открытым ртом ловил, но так куда идти не видно. Просто язык высовывал тогда. А потом рукой махнул. Да и что с нее толку, на всю жизнь-то не напьешься, так ведь? Проверено.
В прежние времена водой мылись, говорят, кто познатнее. И попробовать охота, но тревожно. Это в реку свалишься когда, так выскакиваешь из нее пружиной. А вот чтобы решиться рожу умыть, это другое. Глупости на ум идут: а вдруг там крокодилы, в реке-то? Станет Олекма пот да грязь лесную водой по себе размазывать, а крокодил из реки как выскочит, как схватит за нос, и откусит насовсем. Неприятная она, вода; мутная, мятежная, когда без всякой меры ее. Чай человек – не рыба, не его стихия…
Так и не зверь человек-то, не приучен пищу себе искать да ловить. Дома о пище только когда думаешь? Только если наказан за провинность и лишен. Вот тогда и уркает в животе, тогда и силишься припомнить, где и когда накосячил. Стоишь возле столовской двери, пихаешь турникет легонько, не веря беде. Слушаешь, как заманчиво люд в общем зале ложками об миски шкрябает. А вышкрябае все когда, так уж неспешно из дверей выходит, пыхтит даже. И обрызги пищевой пасты со щеки слизнуть норовит. Не рукавом же…
А здесь долго решиться не мог, чтобы плод какой испробовать. Только известно, что голод не тетка: насмотрелся Олекма на зверюг ушастых и решил что это зайцы. А коли зайцы яблоки едят и не дохнут, так и нам значит можно. Съел. Вот, сел ждать чего будет. И зайцы тоже сидят на дереве, смотрят на Олекму, жуются. А то еще роняют в него корку. Так что же, они без корки едят разве? Может она ядовитая?
Тяжко обвыкался Олекмав чужом лесу, мыкался наугад да наудачу. И от того, что никакого разумения к чужому нет, становилось тошно и обидно. Особенно ночью, когда кругом в кустах стрекотня неведомая и мельтешение тревожные, и сон не идет, и мысли одолевают.
Думалось даже ненужное: что вдруг он, Олекма, умер? Вот у выселенцев-то лунных – религия, чтоб им пропасть вместе с нею. Так говорят, они после смерти не в переработку отправляются, а в Ад. Ну, думают они так про себя. Больные, что с них взять… А в Аду пламя, и они там жарятся. Поделом.
Вот и чудится Олекме что он как есть в Аду. Жарко же, мочи нет. Мудрых отцов тоже нет, некому руководить. Сам про все думай, решения принимай. Сожрешь чего, помрешь – сам дурак. Чего с эдакой прорвой воды делать – эту задачу даже размороженные прежние людишки не решат, хоть бы и голову об дерево расшибли. Со злобы кидает Олекма в реку палки и прочий мусор. Мука. Наказание. Всем до единого крепостным хватило бы с лихвой. А только где те люди? Так и есть – Ад. Ибо сказано Отцами: Только вместе достигнем великой Цели, свершим Судьбу Человечества! А кто не с нами – тот против нас.
Сиди теперь, с зайцами в гляделки играй. Ну что, не помер? Тогда подымайся да и шагай, чего расселся?
От всякой скотины не шарахается уж, сколько можно… Иную, у которой зубов да когтей не видать, сам шуганет. Хотя и оглянется потом, не затаила ли обиды? А кровососов и прихлопнуть можно, пусть не лезут.
С яблок в животе побулькало маленько, но не стало ничего дурного. Вот и ладно. Стал Олекма смелее питаться, разнообразнее. И даже во вкус вошел. Все кругом разные плоды попадаются, одни мохнатые, другие долгие как носок. И окрасов таких диковинных, что и не подумал бы. Вот те еще симпатичные, да и этих не видал… Так и совал в рот чего ни попадя…
Пока не отравился.
1.3.
Сначала голове нехорошо стало, словно оказалась она в центрифуге. Грудь горит пламенем, по костям сухой треск крадется, кишки связались комком тугим. Решил тогда Олекма, что доигрался, что теперь уж точно помрет. И мысль эта даже облегчение принесла. Единственный теперь уж вопрос остался: сколько же продлится мука?
Невыносимо долго смеркалось. Жара в лесу отступала, и все сильнее разгорался утробный огонь. Человек извивался, лежа под каким-то дурацким деревом, и смотрел, как с его верхушки наблюдает за ним местная птичка. Симпатичная такая… Немного на орла с петлиц похожа. Неприятно любопытство пернатого. Вот так думаешь всю жизнь, что если вдруг не в бою геройски погибнешь, а помрешь в казарме как баба – так хоть снесут тебя в белую ванну, да растворят по-человечески. А тут птица сидит над тобой, и любопытствует: помер ли уже, али нет? Рывком отвернулся, завалившись на бок, и увидел муравьев.
Вспомнил, как в школе про них рассказывали. Что сильные они и умные, что огромные муравейники строят. Что мигрируют иногда, и в тех случаях дорогу им не переходи. Вот и эти как раз шли куда-то по своим делам. Бодро, деловито. Тихонько пощелкивая своими членистыми ногами и челюстями лязгая. Некоторые яйца несли, другие – мусор, животин каких-то, потрепанных изрядно и совершенно точно не живых.
Может муравьи быстрее прикончат? Толпой-то? Птица, не дождется если, – смаковать будет, а тут: р-раз, и готово. Мгновенно разорвут. И в этот момент до того мерзко стало… За все мытарства, за то, что призрачная надежда на спасение где-то недосягаемо далеко, и не ясно даже – есть ли она… Заворочался неуклюже, зубами заскрежетал от негодования, и попытался руками непослушными хоть листьев прелых в горсть сгрести, чтобы метнуть в тварей этих. Куда там, – как черепаха перевернутая, беспомощно копошился едва. И слезы даже навернулись. Будьте вы прокляты, муравьи. И птица заодно. И Война, и Судьба, и Луна с фанатиками, и сама Земля вместе со всеми казармами!.. Будьте вы все прокляты, и сгиньте в неведомое, как и Олекма сгинул…