– Приехали-с, ваш бродие! – разбил морозное стекло молчания кучер.
Рысак, взмахнув породистой, кровной головой, с размашистого намета перешел на хлынцу[43 - Хлынца – быстрый шаг.], а затем и вовсе остановился под туго натянутыми поводьями.
– Прикажете ждать, ваш бродие? Али завтра к обеду быть?
– Ждать, – придерживая эфес сабли и поправляя лаковый козырек кивера, сухо отрезал Андрей.
Глава 6
Как только сани остановились, у Алешки екнуло сердце. Но он все же был рад случившемуся. «Была не была», – мысленно повторил он бодрящий девиз и, одернув шинель, пошел за старшими.
Густое вечерье затопило город, обещая долгую зимнюю ночь. Стылый воздух с каждой минутой становился все более ломким, и в нем кружились тончайшие ледяные иглы и блестки, точно бриллиантовая пыль, сверкавшая вокруг горящих уличных фонарей. Вокруг было тихо, жерла убегающих улиц терялись во тьме, и только двухэтажный трактир Корнеева, извозчичьи питейники да портерные призывно мигали огнями и молчаливо манили в свои недра озябшего путника.
Троица миновала длинный редут экипажей, поджидавших своих господ, и скоро поднялась по широким ступеням, что вели в «обитель» Корнеева. Перед массивными из мореного дуба дверьми Белоклоков придержался, выудил из плаща плоскую карманную фляжку и сделал пару жадных глотков жженки, после чего нетерпеливо загрохотал эфесом по медной накладной пластине.
Дверь через долгую паузу заскрипела и обдала вновь прибывших клубами теплого воздуха и спертыми застоявшимися запахами спитого чая, водки и разной готовки снеди.
В тускло освещенной желтушным фонарем прихожей остро и сыро блеснули белки глаз, и мрачный бас швейцара, больше напоминавшего видом портового громилу, недобро прогудел:
– Чьи будете? Местов по-любому нету.
– Я тебе, сучий пес, покажу, «чьи будете?». Это для кого же, подлец, мест нет?! Опять пьян, болван?
И тут Алешка, к своей неискушенности и растерянности, увидел, как кулак адъютанта, затянутый в лайковую перчатку, взметнулся камнем и несколько раз впился в мордатую рожу швейцара. Тот только тяжисто охнул и, вытирая мятым платком красные от крови усы, проскулил:
– Батюшки-светы, Андрей Петрович, вы ли? Ай, прости мужика, ваш-бродие, впотьмах не смикитил. Прошу, гостеньки дорогие, прошу. Вашими соколиками весь дом забит. Велено было никого не пущать.
– Хватит врать, Фрол! Чего стоишь, каторга? Заруби – пить на службе грех! Гляди, стервец, у меня… В другой раз доложу хозяину, вмиг будешь за дверью в грязи лежать, как свинья. Смикитил теперь?
– Так точно, ваше благородие, – запирая на засов дверь, виновато пробасил Фрол.
– Что же стоим, друзья? Извольте за мной… Будет вам, сущая мелочь, – точно ничего не случилось, точно хлопнули комара, да и только, учтиво звякнул шпорами корнет и широким уверенным шагом направился к бархатным портьерам, за которыми была видна освещенная мраморная лестница и слышались переборы гитар.
Но прежде, чем подняться в залы, их обслужил вынырнувший из своей каморки, драпированной розовым шелком, весьма проворный малый. Алексей вслед за братом сбросил шинель и подал ее в рябые от веснушек руки рыжему гардеробщику. В прихожей по стенам свисали груды теплого платья, шинелей, пальто, но более преобладали меха. Оттенки их были разные, но царствовал над всеми желто-золотистый и красный цвет лисицы, а это значило, что в залах гуляло купечество.
– Похоже, опять наверху орудует купец! – весело хохотнул Андрей и, озабоченно глянув на себя в огромное зеркало, подмигнул Кречетовым: – Ну-с, с богом!
Алешку оглушил гул пировавших людей. Во всех залах, а их было три, не считая пещер и гротов, висели и плавали сизые тучи табачного дыма, за которыми насилу были видны двигающиеся фигуры пьяных и навеселе людей. Свет многих горевших масляных ламп и люстр едва озарял этот душный и плотный туман. За десятками столов и столиков, крытых белыми с кистями скатертями, восседали компании, пьющие, едящие и спорящие примерно на одну и ту же тему: «Ах, эта сучка-дочка, шельма она такая!..»
– Ну, брат, держись, – послышался над ухом родной, чуть хмельной от предстоявшего веселья голос Мити. – Давай, давай вон к тому столу… Видишь, откуда нам Андрей рукой машет?
И они, пройдя вдоль целого ряда кипевших высоким градусом столов, подошли к теплой братии гусар. Офицеры, развалившись на стульях и парчовых банкетках в живописных позах, точно на привале, оживленно перебрасывались словами с корнетом, при этом не забывая поднимать бокалы и запускать вилки в расставленные перед ними яства.
– А ну-тка, просим, просим!
– Знакомь нас, Грэй! Vas-y, mon cher[44 - Ну-ну, мой дорогой (фр.).], смелее! Вот так bonne chance![45 - Удача (фр.).]
– Эй, павлоградцы, глядите, каких красавцев доставил нам корнет. Даром, что не гусары!
– Ох, смотри, Андрей Петрович, ежели твои Аполлоны отобьют у нас душек, спрос с тебя… Да что там, брат, дуэль!
Огромный, в несколько саженей, стол взорвался залпами хохота вперемежку с радушными предложениями разделить трапезу.
– Знакомьтесь, друзья, мой старинный друг, ротмистр Крылов Валерий Иванович, это корнет Хазов Евгений Яковлевич, – сыпал, как горох из кулька, именами и фамилиями повеселевший Белоклоков, одновременно усаживая братьев в тесный круг своих полковых приятелей-усачей.
У Алексея в глазах зарябило от золотых аксельбантов, галунов и шнуровок, ментиков, сверкающих пуговиц и небрежно свисающих с плеча чуть не до пола алых доломанов, от трубок и усов, вензелястых, на длинных ремешках ташек и киверов, что вместе с саблями лежали тут же на столе, рядом с сидящими. Все имена и звания представленных офицеров им были тут же забыты, и вообще все это буйное соцветие красок на фоне зеркал, в которых отражалась глубокая зелень широколиственных пальм и прочих экзотических корнеевских штучек, почему-то виделось переполненному эмоциями Алексею фантастическим птичьим базаром, где повсюду, куда ни брось взгляд, цветастые перья и бестолковый, но радостный переполох.
– А почему «Грэй»? Почему так кличут его? – осторожно спросил Алексей Дмитрия, кивая на адъютанта.
– Просто прозвище, а почему «Грэй», шут его знает, – пожал плечами Митя и вдруг остро ощутил, как голоден, как готов уничтожить весь стол, уставленный закусками и вином. Он было уже потянулся за кулебякой, как Белоклоков шутливо погрозил ему пальцем и заявил:
– Э-э, нет, голубчик, так не годится. Моя затея – мой и почин. Максим Михайлович! Михалыч!!
Корнет вдруг заложил кольцом пальцы в рот и оглушительно свистнул так, что у Алешки заложило правое ухо, а в зале на миг сделалась тишина.
Сам Максим Михайлович, которого тщетно пытался дозваться корнет, как щука в пруду, зорко наблюдал за всем, что творится в его заведении. Среди шума, гама и пения в залах нередко раздавались крепкие шлепки оплеух, крики и оскорбления повздоривших между собой людей. Случались и пьяные драки, когда по трактиру летали стулья и подносы, разбивались носы, трещали чубы и ребра. А потому Корнеев, лучше других зная, что ожидать и делать, помимо того, что всегда имел для такого расклада на подхвате пяток здоровых и ладных, как амбарные двери, половых, сам был скор на руку и действовал ею твердо и основательно, едва ли хуже кулачного бойца.
Пронзительный свист в Белом зале заставил хозяина насторожиться, но в следующий момент напряженно рыщущий взгляд уже обнаружил причину беспорядка, и… на крупном, лоснящемся от пота лице появилась дежурная улыбка: «Тьфу, жили-были, уж мне эти усатые жеребцы-пегасы, чтоб вам всем поперхнуться, иродово племя!»
– Господь с тобой, дорогой Андрей Петрович, зачем так пужать, мил человек? Уж больно бандюжьим посвистом подзываешь. Я-то ладно, – отмахнулся Корнеев, – но вот-с… другие господа… Так ить и до обморока недалече… вдруг кто со страху да с непонятия костью подавится и помре… Что обо мне говорить станут?
– Да полно блажить, Михалыч! – Белоклоков фривольно, как своего денщика, похлопал по сытой щеке трактирщика. – Уж ты-то уши, пожалуй, прижмешь… жди!
Стол вновь взорвался гусарским хохотом, и Максим Михайлович, чтоб уж не выглядеть полным отставным дураком, тоже осклабился, показав при этом крупные, желтые, как у мерина, зубы.
– Вот, господа Кречетовы. – Корнет широко выбросил вперед белую руку, указывая на владельца ресторана. – Извольте честь знакомиться – Максим Михалыч! Наш! Наш милейший Михалыч…Душа человек – бог и царь чревоугодия. Ежели и есть где в столицах такие затейники по части заманивания публики, то бьюсь об заклад, немного. А здесь, в Саратове, ты один троянский конь, так ли?!
– Увы-с, покуда трое нас… – явно печалясь сим фактом, склонил прилизанную конопляным маслом на прямой пробор голову Корнеев, имея в виду трактир своего злейшего конкурента Барыкина под громким названием «Москва» и ресторан господина Свечина, который, не убоявшись своей телесной полноты и знаменитой одышки, все же забрался на второй этаж выкупленного особняка, где было приготовлено обширное помещение.
– Ну и пес с ними, Михалыч, тоже мне горе! Наши-то анакреоны[46 - Анакреоны – от имени древнегреческого поэта Анакреона, жившего около 500 г. до Р.Х., автора любовных и застольных песен, воспевавшего любовь, вино, пиры и т. п.], орлы… почитай, все у тебя на постое стоят! – поднимая шампанское, громко икнул адъютант. – Зато ты у нас первый насчет девиц и номеров! А что за романсы и куплеты у тебя звучат!.. Одна Марья Ивановна Неволина чего стоит! – Адъютант многозначительно подмигнул Корнееву и тихо забросил вопрос: – Сама-то будет?
И, услышав утвердительный ответ, возвысил голос:
– Что ж, твое здоровье, голубчик! Процветай! Господа, поддержите почин!
Белоклоков, влажно сверкнув глазами, принудил братьев снова поднять фужеры.
Польщенный льстивыми речами завсегдатого гусара, Корнеев вновь расплылся в фальшивой улыбке благодарности, хотя и преотлично знал, что пальма первенства в сем деле принадлежит отнюдь не ему, а Григорию Ивановичу Барыкину. Именно он, после долгой и въедливой поездки в Северную Пальмиру, ввел в жизнь и практику саратовских гостиниц новый, дотоле не виданный элемент – поющих и играющих девиц. С его легкой руки «оне» брызнули духами по пахучим и скромным публичным ночлегам, в которых прежде ароматом женщины и не пахло. А тянуло подгорелой вонью постных пирожков, прогорклым маслом, квашеной капустой, бочковым соленым огурцом, водкой, но чтобы женщиной – ни-ни! И вдруг… Прежде всего появились белокурые немочки с невинными арфами, цитрами, гуслями и какими-то глупыми песнями. Их ревниво сопровождали в качестве регентов и распорядителей сомнительного вида типы, на первый взгляд все будто бы отцы и братья. Причем эти немцы, невесть зачем, старательно притворялись итальянцами, смешно носили широкополые неаполитанские шляпы и называли своих жен синьорами. Юные хрупкие создания после представления обходили столы и тихим жалостливым голоском тянули: «Синьоры, пожалуйте на ноты и на леченье!» Получалось… отвратительно. Тем не менее, хоть все они, за редким исключением, плохо бренчали на арфах и клавикордах, скверно пели непоставленными голосами, все же, как новинка, это действо притягивало и нравилось грубым неискушенным посетителям трактиров. В те времена еще не было опошленных мотивов «Стрелочки», а разные опереточные арии и рулады еще не проникли в поволжскую публику: немцы пели тогда что-то чувствительное и жалобное, под звуки чего полупьяное, доброе от природы и жалостливое русское сердце нередко обливалось слезами и отдавало савоярам последние гроши.
Теперь же повсюду царил «цыганский плач» под гитару, «жестокий романс» и лихие, весьма скабрезного толка куплеты.
– Прошу простить, служба, не могу-с… – ловко делая виноватое лицо, мазнул по сидящим взглядом Корнеев и, задержавшись на Дмитрии, ласково добавил: – Быть может, господа хорошие хотят что-нибудь заказать или изволют так-с… отдыхать?
Митя, уже давно и откровенно страдавший от набатного желания поесть, едва сдержал себя от этого ехидного, в лоб заданного с явной насмешкой вопроса. Однако он нашел в себе силы, беспечно улыбнулся и, глянув на карманные часы, заметил:
– Пожалуй, ты прав, любезный, пора.
– Нет, нет! Pardon, друзья! Михалыч, прошу любить и жаловать моих товарищей!