«Выскажут друг другу все, что думают, облегчат душу, глядишь, еще дружнее станут» – решил я, проходя мимо. Но не успел я отойти, как за моей спиной коротко вскрикнула женщина. Я обернулся и увидел, как мужчина поднял свою тяжелую ладонь над этой хрупкой, испуганно сжавшейся в ожидание удара, девушкой. Вот уж этого я никак не мог допустить. С решимостью подобной той, что подняла меня на борьбу с болезнью в комнате кожевника Скина, я встал между ними в надежде не допустить рукоприкладства. Но этот человек опустил поднятую для удара руку на мое плечо и со словами «Не вмешивайся, святоша!», сказанными нетрезвым, но, опять же, таким знакомым голосом, грубо толкнул меня на землю.
Когда я почувствовал его прикосновение, мне показалось, что мои глаза вновь наполняются сверхъестественным огнем, как в доме Скинов. Но если ранее этот пламень придал мне решимости на благое дело, то сейчас меня передернуло от чувства, которого я раньше никогда не испытывал, и более того, считал себя неспособным когда либо испытать его. Это чувство – чувство непреодолимой ярости, ярости столь сильной, что гнев, поднимаясь из глубин души, застилает глаза кровавой пеленой и ты, целиком и безотчетно, подобно одержимому, впадаешь в какое-то безумное неистовство, будто само зло овладевает тобой.
Как ни мимолетна была эта вспышка, ее все ж оказалось достаточно для того, чтобы падая, я успел изо всех сил выбросить вперед руку, на которой висел тяжелый золотой крест. Удар был страшный! Я не видел, куда именно угодило распятие, но этот здоровый и крепкий мужчина мгновенно обмяк. Без вскрика, без стона… совершенно беззвучно… Он еще не успел упасть, как я осознал весь ужас совершенного мною поступка. Не поднимаясь, как был, на четвереньках, я приблизился к нему и убедился в худшем – он умер! Мои глаза застыли от ужаса: «Что же я наделал?!». Но свершилось то, чего я ожидал.
«Вот он – венец всех несчастий!» – сокрушался я, поддерживая в своих руках, истекающую кровью, голову жертвы невольно совершенного мною преступления. Казалось, ничто не может быть ужаснее того, что уже случилось. Казалось! Но лишь до тех пор, как еще одно существо (ибо я сомневаюсь в том, что это была женщина) присутствовавшее при этом… засмеялось.
Я смотрел на нее не в силах вымолвить ни слова от охватившего меня отчаяния и примешавшегося к нему удивления, а она… смеялась, и это было страшно. Еще более страшно от того, что смех ее был искренне счастливым. Я смотрел на ее развивающиеся рыжие волосы, выбившиеся неизвестно откуда налетевшим порывом ветра из-под капюшона; на ее большие серые глаза, на женственность черт ее прекрасного лица и не мог поверить, что смерть одного человека и «падение» другого могли доставить этому ангелу такое удовольствие. Но я и по сию пору, как наяву, вижу перед собой искорки ее красивых смеющихся глаз и раскрытый в радостном хохоте рот, обнажающий обрамленные линиями прелестных розовых губ маленькие белоснежные зубки, и у меня не остается более сомнений – она действительно была рада.
Пораженный, я поднял руку для того чтобы перекреститься, но заметив мое движение эта «страшно-прекрасная» женщина вдруг перестала смеяться, выражения радости сменилось на ее лице недоумением и какой-то даже растерянностью, а в глазах, которые казалось, стремились заглянуть мне прямо в душу, появилась непонятная смесь страдания и надежды. Выпростав из-под плаща свою тонкую поражающую изяществом руку, она призывным жестом протянула ее в мою сторону, будто желая увлечь меня за собой или удержать, что-то от нее ускользающее.
Я, было, отвлекся, наблюдая эту перемену, но вдруг с удивлением заметил на ее руке, чуть повыше запястья, ожог в виде креста. Еще так недавно я оставил подобный след своим распятием несчастному Скину, чтобы можно было ошибиться. И я продолжил креститься. Целая гамма чувств отразилась тогда на ее лице: отчаяние, раздражение, ярость, сменяя друг друга, преображали этот прекрасный лик; гнев же окончательно исказил его. Пылая охватившей ее злобой, она бросилась на меня и я, так и не закончив сотворение крестного знамения, отвернулся, прикрывая себя рукой от дьявольского виденья. И она… исчезла. Растворилась, оставив вместо себя облачко густого черного дыма, зависшее в нескольких дюймах от меня и скоро так же рассеявшееся. Однако это не стало для меня облегчением, ведь стоило ей исчезнуть, как вокруг меня вновь сомкнулась плотная завеса белесого тумана, а откуда-то сверху крупными хлопьями повалил снег. Все это сливалось в сплошное белое месиво, создавая впечатление окружающей меня пустоты, обостряемое к тому же абсолютной, ничем не нарушаемой, тишиной. И в этой пустоте существовали теперь только я и бездыханное тело человека, чья жизнь была невольно мною прервана. Во всем мире я остался один на один со своей жертвой, один на один с грехом. И я должен был принять его, но не смог. Я должен был раскаяться, подвергнуться суду и позволить свершиться возмездию. Но если за раскаянием дело не стало, то публичному признанию я предпочел этот дневник, суду – совесть, а казни – жизнь.
Я встал, все еще не торопясь уходить, и, поднимаясь, нащупал на снегу какой-то предмет, инстинктивно сжав его в ладони. Почти с радостью, и уж точно с благодарностью, я следил за полетом крупных снежинок, которые медленно кружась и падая, скрывали под своим покровом, холодным и сырым, как сама могила, следы моего преступления. Без сомнения, однажды я отвечу за него, но то будет уже не перед людьми, а перед богом.
Я решился, и уже не собираюсь отступать от своего решения, каким бы трусливым и бесчестным оно ни было. Но я не успокоился. Можно утаить вину от других (что я к стыду своему и делаю), но не от самого себя. Поэтому, вернувшись в храм, мне первым делом хотелось помолиться. Но мой взгляд все время натыкался на распятия и я содрогался: таким же, крестом я только что убил человека. Суеверная мысль одолевала меня: «Священный символ отныне вызывает у меня отвращение и страх. Перед людьми я буду вынужден лгать и притворяться, а пред собой – всегда видеть призрак сокрытой мною тайны, возникающий в душе вечным напоминанием нечистой совести. Воистину я проклят!».
В отчаянии я сжал кулаки, чтобы не закричать от раздирающих меня горя, сомнений, безысходности… и вдруг почувствовал, что в руке моей, что-то есть. Действительно, я все еще держал подобранный во дворе предмет, коим оказался маленький кошелек без вензелей и других знаков. В нем не было ничего, кроме черной и белой жемчужин.
«Margaritas[1 - Margaritas – жемчужина (лат.)]» – в изнеможении прошептал я, и вконец раздавленный, обессиленный, поднялся в свою келью, оставил там письмо, крест и жемчуг, – предметы, которые теперь даже видом своим угнетают меня, – и удалился в тайную комнату, где дописываю последние строки этой несовсем обычной исповеди, с надеждой никогда больше к ней не возвращаться.
***
Человек в черной сутане отложил в сторону перо; медленно, словно вспоминая, не забыл ли чего, отодвинул от себя тетрадь, в которой только что поставил точку и, погасив огарок наполовину догоревшей сальной свечи, тяжело спустился в келью. Прихрамывая, добрел он до своей постели и уже через минуту забылся сном, посланным природой не за грехи, а за страдания его.
Глава VI. Смерть у храмовых врат
Ранним утром 14 февраля 1666 года сторож Собора святого Павла расчищал двор от выпавшего за ночь снега. Привыкший к выполнению такого рода обязанностей он небрежно и не торопясь орудовал лопатой, подготовляя для прихожан тропинку к храму. Вдруг он заметил что-то под сверкающим снежным покровом и наклонился, чтобы получше рассмотреть находку, от которой тут же в ужасе отпрянул. Лицо сторожа, до сих пор красное от мороза, заметно побледнело; он отступил еще на пару шагов, уронил лопату и, рассекая доходившие ему до колена сугробы, бросился бежать.
Четверть часа спустя он вернулся в сопровождении человека одетого в неброский черный костюм характерный для докторов и младших судейских чиновников. Этого человека сторож подвел к месту, которое сам только что так спешно покинул, и обратил его внимание на нечто сокрытое в снегу неподалеку от брошенной лопаты. Человек в черном присмотрелся, подошел ближе и склонился над чем-то чрезвычайно его заинтересовавшим, в то время как сторож, не решаясь сделать более и шагу в сторону страшной находки, в тревожном ожиданий замер немного поодаль. Он заметно волновался, и когда незнакомец, закончив осмотр, выпрямился и с задумчивой медлительностью двинулся к нему, сторож встретил его такой скорбной миной, словно должен был услышать приговор, в суровости которого уже не сомневается. Подняв потухший, почти безразличный взгляд, в котором казалось, застыл немой вопрос: «Ну что?», на человека в черном, он смиренно ждал убийственного: «Виновен!». Но тот ободряюще улыбнувшись, произнес несколько слов, от которых лицо сторожа, выражавшее лишь безнадежную покорность судьбе, вдруг осветилось небывалой радостью, скрывшей под своими лучами, даже промелькнувшее было облегчение. Сторож с чувством схватил руку этого человека и с минуту тряс ее в искреннем порыве благодарности, после чего, с той же поспешностью что и раньше, выбежал со двора собора. Его спутник, оставшись в одиночестве и не зная, что ему теперь делать: ждать или уйти; простоял некоторое время на месте, проявляя, однако, признаки легкого нетерпения. Потом посмотрел на возвышающийся перед ним собор и, как будто что-то припомнив, ушел.
***
Через полчаса в округе не осталось человека, который не знал бы, что во дворе Собора святого Павла был обнаружен труп убитого мужчины. Не в последнюю очередь узнали об этом Лондонские власти. Но когда Адам Дэве – полицейский констебль, в сопровождении двух солдат и сержанта городской стражи, прибыл к собору, там уже обосновалась немалая толпа зевак и любопытных. В центре внимания всех этих людей были естественно труп и человек его обнаруживший. И если первый не вызывал у равнодушного народа за время чумы привыкшего к виду мертвецов особого интереса, то последний был для него фигурой довольно примечательной. Заинтересовав столь многих и сразу, этот субъект почтенного возраста поначалу немного смешался, отвечая на сыпавшиеся со всех сторон вопросы собравшихся, но скоро освоился, и стал рассказывать «как все было» добавляя подробности собственного сочинения и даже получая от этого некоторое удовольствие.
К нему-то и направился Дэве. Но когда он обратился к сторожу (а это был именно он) с вполне обычной просьбой ответить на несколько вопросов, тот, с оттенком нагловатости и явно набивая себе цену, сказал:
– Вы, сударь, малость припозднились. Уже битый час я только этим и занимаюсь, и не имею никакого желания начинать все сначала.
Однако стоило ему закончить фразу, как в толпе послышались смешки и перешептывания: в человеке больше похожем на среднего достатка буржуа или небогатого дворянина, чем на полицейского, многие узнали довольно известного в прошлом сыщика.
– И все-таки мне придется побеспокоить вас расспросами, – обычным для себя скучающим тоном сказал Адам, к которому подтянулись сержант и оба солдата, превратив еще только предположения в уверенность, что это действительно он.
– Конечно, конечно, ваше превосходительство, – окидывая быстрым тревожным взглядом мундиры городской стражи и смущенный осознанием своей ошибки, подобострастно затрещал сторож. – Спрашивайте! Всегда буду рад помочь вашему превосходительству.
Адам скривил губы в каком-то подобии улыбки.
– В первую очередь, я хотел бы знать…
– О-о! Естественно, что ж мы не люди, не понимаем?! – перебил его сторож, стараясь своим рвением, загладить свою же оплошность. – Вы только спрашивайте, ваше превосходительство, а я вам все как подобает, подробненько изложу.
– … как вы обнаружили тело?
– Очень просто, ваше превосходительство. Я со всем усердием, как обычно, расчищал двор от снега и вдруг почувствовал – лопата во что-то уперлась. Наклонился посмотреть, а там вот он, – добросовестно отвечал сторож, с непонятным призрением кивая в сторону окоченевшего трупа.
Адам Дэве заметил эту легкую неприязнь к погибшему в его словах и уже собирался задать ему следующий вопрос, когда тот снова перебил сыщика неожиданным признанием.
– Я даже поначалу решил, что это я его… ну… того… не заметил пьяницу под снегом да лопатой-то и убил, – пряча глаза, сбивчиво пробормотал честный старик, и, заметив исподлобья, как сурово вздымаются брови сыщика, тут же поспешил оправдать себя. – Но доктор (я ж первым делом за доктором побежал, ваше превосходительство) сказал, что это никак невозможно и этот вот, – тем же, жестом указывая на тело, говорил сторож, – здесь уж как несколько часов лежит. Вон синий какой!
– А где этот доктор? – спросил удивленный такой откровенностью Адам.
– Так он это… ушел уже, – простодушно ответил сторож, но, видя уже знакомое движение бровей полицейского, добавил: – Его здесь все знают и, если вашему превосходительству будет угодно, за ним можно тотчас же послать.
– Ненужно, – задумчиво проговорил Адам, но сопровождавший его сержант уже сделал знак одному из своих солдат и тот растворился в толпе. – Лучше скажите, почему вы, считая себя убийцей, не бросились бежать, не стали прятаться, а вместо этого тут же подняли шум.
– Хе-хе, – хитро ухмыльнулся сторож, – а куда ж мне деваться-то, ваше превосходительство? Все ж ведь знают, что это я во дворе при соборе уборкой занимаюсь. Так или иначе, меня бы спрашивать стали, а сбеги я так и без вопросов меня бы виноватым сделали, – логично рассуждал он. – У вас ведь как? Вам только повод дай. А нету, так вы сами придумаете, было б для кого. И потом я уже имел удовольствие сообщить вашему превосходительству, что сначала позвал доктора (кстати, своего хорошего знакомого), а уж когда он меня, благослови его боже, успокоил, я и поднял то, что вы изволили назвать шумом.
Дэве задумался над словами сторожа и, найдя их вполне естественными, не стал его больше задерживать, но тот, решив для себя не отходить далеко от констебля, пока не будет в полной мере оправдан, проследовал прямо за ним до места, где небольшая группа людей все еще окружала погибшего. Тем временем вернулся стражник, а за ним шел человек в черном, оказавшийся тем самым доктором, о котором говорил сторож. Он подтвердил все, что здесь до него говорилось, добавив только, что ушел, потому как торопился к одному из своих пациентов, и не спешил назад, зная о том, что в Соборе святого Павла есть врач куда более искусный, чем он сам.
– А значит, для установления времени и причины смерти несчастного мое присутствие не было обязательным, – заключил он.
Стражник же по военной привычке отрапортовал своему сержанту, что застал доктора выходившим из дома одного горожанина болезнью прикованного к постели, тем самым в свою очередь, подтвердив слова уже самого доктора. Этим бы все, наверное, и закончилось, если бы сторож, оказавшийся теперь вне всяких подозрений, не усмехнулся в ответ на слово «несчастный», произнесенное доктором в адрес погибшего.
– Несчастный?! – с выражением крайнего и теперь уже явного отвращения, пробормотал он. – Как бы ни так! Поделом ему. Мне даже жаль, что кого-то, быть может, казнят за доброе дело: вот кто будет действительно несчастен.
– О чем это вы? – спросил сыщик, не переставая удивляться этому человеку. – Вы, что были знакомы с погибшим?
Сторож понял, что сболтнул лишнего.
– Ну, не то чтобы знаком…
– Нет, вы знали его, – с нажимом сказал Дэве. – Знали и ненавидели…
– Его все ненавидели! – раздраженный тем, что его снова подозревают, вскричал сторож и, заметив, что привлек этим криком внимание толпы, широким жестом указал на собравшихся во дворе людей. – Можете сами в этом убедиться.
Толпа зашевелилась, почувствовав возможность самой поучаствовать в следствии, и людским потоком хлынула в сторону Адама Дэве и сторожа с похвальным намерением оказать содействие полицейскому констеблю, а вместо этого чуть было не задавив его. Чтобы волнение не переросло в нечто большее сержант во главе своей пары стражников спешно бросился успокаивать людей. Единственным действенным средством для этого было предложить им вопросы, которых они ожидали. И общая ненависть, как ни странно, утихомирила народ: сторож оказался прав – покойник был здесь широко известен и далеко не с лучшей стороны. Люди, перебивая друг друга, осыпали представителей городской стражи жалобами, словно позабыв, что их обидчика уже постигло наказание в виде насильственной смерти. Ничуть не смущаясь тем, что он – мертвый, – лежит рядом, его называли грязным пьяницей, сволочью и бабником, только стыдливо краснея на наивный вопрос «Почему?», задаваемый растерявшимися в этой буре сквернословия военными.
Наконец кто-то произнес:
– Даже не верится, что у такого паршивого человека, такой святой племянник!
Адам Дэве, в котором начал просыпаться интерес, поспешил ухватиться за эти слова.
– У погибшего есть племянник?
– Точно так, ваше превосходительство, – отвечал сторож, ни на шаг от него не отходивший. – Священник (кстати говоря, в этом самом соборе настоятельствует) и действительно святой человек, к тому же доктор, и, да простит меня мой друг, хоть он и сам того же мнения, – наиискуснейший.
Человек в черном благосклонным кивком подтвердил, что не обиделся и признает, как превосходство над собой лекаря из собора, так и истину слов сторожа. Но Адам Дэве, узнав все, что ему было нужно, больше не обращал на них внимания. Он уже протискивался сквозь народ к группе, стоявших обособленно от толпы, священников. Они выглядели весьма озабоченно и с беспокойством поглядывали вокруг, видимо осуждая такое непочтительное отношение народа к мертвому, душа которого в этот момент, должно быть, предстает перед самим Господом.