Кузнец продолжал сидеть за столом и жевать кашу, а когда мы вернулись – отодвинул еду, тщательно облизал ложку и отложил.
– Я вас не виню, – произнёс он. – Но и благодарить не буду.
Мы молчали.
– Она, – продолжил кузнец, и указал голым обожжённым подбородком на дверь Марьи, – просит сделать ей железные башмаки, железный посох и железный хлеб. Вы знаете, что это значит?
Мы переглянулись. Кирьяк оглянулся на старшую сестру: та пожала плечами.
– Может, утопиться решила? – предположил Митроха.
– Не знаю, – ответил кузнец. – Нам не говорит. Повторяет одно и то же. Железные обутки, железный хлеб, железный посох. Может, кто из вас спросит у неё, зачем?
– Может, и не надо спрашивать, – сказал я. – Просто сделай. Раз она просит.
Вдруг узкие глаза кузнеца налились слезами. Он поднял чёрную руку и вытер чёрным пальцем.
– Так уже б начал! – сказал он, словно жаловался; словно мы были его самые лучшие старые друзья. – Но надо же знать, зачем?! Как же я сделаю, если не знаю, какой из этого прок будет?
– Не надо ничего делать, – сказал Кирьяк, и снова оглянулся на старшую. – Ждать надо. Она не в себе. Напугана. Оклемается – тогда поговоришь. Захочет железные сапоги – сделаешь ей сапоги.
Кузнец справился с собой, взял из-под локтя рушник и вытер лицо, покрытое в три слоя старыми и новыми ожогами.
По его виду было понятно – он не рассчитывал на нашу помощь, а на разговор пригласил только для порядка.
Всё, что случилось, – случилось внутри его семьи. А мы – три ухаря – просто проходили мимо и встряли.
Тягостный миг прервал Митроха.
– Прощай, отец Радим, – сказал он, кланяясь. – Мы уходим. На нас нет вины, и на тебе тоже. Прощай.
Кузнец кивнул, проглотил рыдания и сделал знак средней дочери: она тут же наполнила его кружку пивом.
Мы отвесили поклоны и гурьбой повалили к выходу.
Старшая сестра немедленно пошла следом, вывела нас за дверь.
Солнце жарило вовсю; во дворе чёрная мокрая земля исходила паром.
Была самая середина лета, лучшие дни всякого года; после бури установилась прекрасная жаркая свежесть, всё вокруг звенело и бушевало, кричали петухи, гудели пчёлы и стрекозы; тугой ветер нёс запах клевера; мир пребывал в покое и напитывался животворным и целебным солнечным светом.
В такие дни все народы моей земли наслаждаются миром. Кочевники пасут стада, а славяне все дни проводят в лесах, горстями едят ягоды: малину, и землянику, и ежевику, и чернику, и клюкву.
Это короткие и счастливейшие времена тепла и неги, сахарной мякоти на губах.
Девки, вышедшие по весне замуж, обращаются в матерей, их щёки плотнеют, глаза смотрят внутрь себя, и руки то и дело непроизвольно тянутся к округлившимся животам.
И этот оборотень, подумал я тогда, – этот птицечеловек, незваный гость – неправ, зря пришёл именно в эти дни, зря внёс смятение в жизнь добрых людей.
Старшая дочь Глафира закрыла дверь и легла на неё спиной; глазами пожирала Кирьяка.
Мы спустились с крыльца; я оглянулся и посмотрел на окошко Марьи.
Плетённая из ивовых прутьев ставня была поднята, и я рассмотрел самые кончики ножей и серпов, привязанных изнутри по краям окна.
Появилась длинная чёрная рука – это сам кузнец пришёл в комнату дочери и теперь снимал с окна привязанные ножи; чёрные пальцы пошарили по краям оконного проёма, стряхивая окровавленные перья, – и исчезли.
* * *
Кирьяк негромко свистнул мне, показал глазами на старшую дочь и подмигнул, с серьёзным лицом. И быстро сложил пальцы в условный знак, который я вам тут показывать воздержусь – уж больно неприличный.
Я понял, кивнул и взял Митроху за локоть.
– Пойдём-ка, прогуляемся.
Митроха оглянулся на Кирьяка, удалявшегося в направлении нашего стана; старшая кузнецова дочь пошла следом, подметая подолом влажную траву; на приличном удалении, но той же тропой.
– А, – сказал кривоглазый дед. – Понятно. Конечно, пойдём, я не против… Я и сам хотел…
И ухмыльнулся: всё понял.
Мы перемотали обувь.
От пива, выпитого в доме кузнеца, моя голова приятно шумела – хотелось сделать себе какой-то подарок, порадовать нутро: например, выпить ещё. Или искупаться. Или хлеба свежего пожевать. Или поглумиться над кем-то, беззлобно, исключительно ради озорства; родить в людях смех.
Пошли по тропе вверх по оврагу.
– Твой друг своего не упустит, – сказал Митроха, шагая рядом со мной. – И серебро взял, и девку.
– Это не твоё дело, – ответил я. – Он всегда берёт, что можно взять.
Мы двинулись в сторону посада.
– Надо решить, что делать дальше, – сказал я. – Ты пойдёшь с нами? Или до дома?
– А зачем куда-то идти? – спросил Митроха. – Будем ходить туда-сюда – зря потратимся. У нас уже есть урок на осень. Тот Велибор, богатый мальчик, хочет, чтоб мы осенью сделали новое гульбище. Останемся в Резане. Осенью заработаем по полторы серебряных деньги на каждого. Лучше и придумать нельзя. От добра добра не ищут.
Старик говорил уверенно и коротко: он явно полагал себя полноправным участником нашей ватаги, как будто ходил с нами не первый год. И в его словах я уловил надежду и просьбу.
Дед Митроха не хотел расставаться с нами. Он мечтал, что мы позовём его третьим в шайку.
– Осенью, – сказал я, – всё изменится. Другая жизнь будет. Хлеб поспеет. Грибы пойдут. Охота начнётся. Князья вернутся из походов. Степняки приедут, торговля загудит. Доходы, деньги, сытые недели. А мы не лучшие глумилы в этих землях. И у нас не самые лучшие бубны. Сюда придут другие глумецкие ватаги. Я не уверен, что нас наймут на осенние праздники.
– Дурак, – сказал Митроха; его правый, кривой глаз сверкнул азартно. – Тебя уже наняли. Пойдём, сходим к нашему золотому мальчику. Договоримся определённо, возьмём задаток…
Мы бы спорили и дальше – но увидели, что навстречу нам едут трое верховых.
Первым – на вороном жеребце – скакал княжий злыдень, по случаю жары голый по пояс, огромный, страшный, с лицом недовольным и утомлённым, а за ним – двое воинов в полных бронях, с круглыми щитами и рогатинами.