Игровой прием неточности пушкинской цитаты при одновременном сохранении в тексте пушкинского “чердака” работает на вполне серьезную тему – описание современной Платонову литературы, актуализировавшей элементы поэтики пушкинских “Повестей Белкина” и “Истории села Горюхина” (“Сентиментальные повести” М. Зощенко, “Записи Ковякина” Л. Леонова). “Сломанная кровать” позаимствована Платоновым у А. Толстого. Издание книги “Рукопись, найденная среди мусора под кроватью” (Берлин, изд. И. В. Благова) имеется в библиотеке Платонова и снабжено ироническим примечанием к ее заглавию: “и брошенная обратно туда же”[29 - ОР ИМЛИ. Ф. 629. Оп. 5. Ед. хр. 286.]. Вырисовывается и актуальное, и почти массовое в прозе 1920-х годов обращение к эпистолярию и использование его повествовательных возможностей[30 - См.: Роженцева Е. Лирический сюжет в прозе Платонова 1927 г. // “Страна философов” Андрея Платонова: проблемы творчества. Вып. 4. М., 2000. С. 492–502.]. Кстати, и повесть А. Толстого выполнена в жанре письма-исповеди вечного русского эмигранта Александра, волей обстоятельств заброшенного в Париж.
Частица “не” в платоновском тексте работает на уточнение: у Пушкина на чердаке обнаруживаются записи на календарях, а у Платонова – письма. Ироническая рефлексия не задевает пушкинский текст и всецело относится к современности, где “письмо” выступает лишь повествовательным приемом, во многом – вторичным. Напомним, что в статье “Фабрика литературы” Платонов обвинит современную литературу в незнании жизни. Это утверждение о безусловной ценности для Платонова пушкинского текста исходит, во-первых, из реальных платоновских писем, которые он в “Однажды любивших”, как и пушкинский повествователь, размещает в строго хронологической последовательности, во-вторых, из пушкинского подтекста тамбовских писем Платонова. Они в буквальном смысле пронизаны цитатами из текстов Пушкина, прямыми и образными отсылками к пушкинским изгнаниям – ссылкам на Кавказ, в Михайловское, к заточению в Болдине осенью 1930 и 1933 годов.
“Относительно же моего положения я не мог скрыть, что оно ложно и сомнительно. Я исключен из службы в 1824 году, и это клеймо на мне осталось” (Х, 806), – сообщал Пушкин в письме к Бенкендорфу от 16 апреля 1830 года.
Летом 1926 года Платонов оказался в не менее ложном и сомнительном положении: он теряет службу, его увольняют с выборной должности; безработица, безденежье, скандальность выселения из Центрального дома специалистов. С этим “клеймом” скандалиста он приезжает на место новой службы в Тамбов осенью 1926 года.
Портрет незадачливого мужа Платонова оказывается весьма близким к пушкинскому периода Болдинской осени 1930 и 1933 годов. Это не литературный пушкинский миф Маяковского (“Юбилейное”) и не литературная проекция на биографию Пушкина. Перед нами уникальное совпадение жизненных ситуаций. Причем эти совпадения, кажется, осознавались самим Платоновым. В письмах к Марии Александровне он объясняется с любимой женой не только стихами и темами Пушкина, но также ситуациями пушкинских ссылок… Кажется, на рабочем столе Платонова в это время были и письма Пушкина. Они тоже оказываются для него верным собеседником и подмогой в определении собственной литературной позиции, да и в переписке с любимой женой Марией.
Параллели читатель проведет самостоятельно при чтении писем Платонова. Напомним основные темы пушкинского эпистолярного романа 1830-х годов.
У Пушкина – в письмах к Наталье Николаевне – Болдино выглядит тюрьмой, в которой поэтом переживается двойственность его положения: возможность расторжения помолвки, неуверенность в осуществлении счастья-брака:
“Я уезжаю в Нижний, не зная, что меня ждет в будущем. <…> Быть может, она [матушка] права, а неправ был я, на мгновение поверив, что счастье создано для меня. Во всяком случае вы совершенно свободны; что же касается меня, то заверяю вас честным словом, что буду принадлежать только вам, или никогда не женюсь” (август 1830; Х, 816);
“…Ваша любовь – единственная вещь на свете, которая мешает мне повеситься на воротах моего печального замка <…>. Не лишайте меня этой любви и верьте, что в ней всё мое счастье” (30 сентября 1830; Х, 818);
“Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине. Во имя неба, дорогая Наталья Николаевна, напишите мне, несмотря на то что вам этого не хочется. Скажите мне, где вы? <…> Я совершенно пал духом и право не знаю, что предпринять. <…> Болдино имеет вид острога, окруженного скалами. Ни соседей. Ни книг. Погода ужасная. Я провожу время в том, что мараю бумагу и злюсь” (11 октября 1830; Х, 818–819);
“Не достаточно этого, чтобы повеситься?” (4 ноября 1830; Х, 819).
В письмах Пушкина к друзьям 1830 года тема вынужденного болдинского заточения дополняется новыми деталями и существенными уточнениями:
“Я уезжаю, рассорившись с г-жой Гончаровой. На следующий день после бала она устроила мне самую нелепую сцену, какую только можно представить. Она мне наговорила вещей, которых я по чести не мог стерпеть” (В. Ф. Вяземской, август 1830; Х, 816);
“Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать. <…> Ах, мой милый, что за прелесть здешняя деревня! <…> пиши дома сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе наготовлю всякой всячины, и прозы и стихов” (П. А. Плетневу, 9 сентября 1830; Х, 306–307);
“Я, душа моя, написал пропасть полемических статей…” (А. А. Дельвигу, 4 ноября 1830; Х, 314);
“Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал <далее перечисляется написанное. – Н. К.>. Хорошо? Еще не всё…” (П. А. Плетневу, 9 декабря 1830; Х, 324).
В письмах к Наталье Николаевне 1833 и 1834 годов из Болдина темы творчества и личной жизни переплетаются, ранее сообщаемые только друзьям “тайны” доверяются жене, чье поведение становится частью личной, семейной и творческой жизни поэта. В письмах “ангелу” и “женке” Пушкин постоянно отчитывается о встречах и написанном, воспитывает жену, уверяет в собственной верности (“грех подозревать меня в неверности”; Х, 420). Одной из сквозных тем воспитания Натальи Николаевны становится кокетство красавицы-жены:
“Нехорошо только, что ты пускаешься в разные кокетства…” (27 сентября 1832; Х, 419);
“…Кокетничаешь со всем дипломатическим корпусом, да еще жалуешься на свое положение…” (3 октября 1832; Х, 422);
“Того и гляди избалуешься без меня, забудешь меня – искокетничаешься” (2 октября 1833; Х, 449);
“Не стращай меня, женка, не говори, что ты искокетничалась; я приеду к тебе, ничего не успев написать – и без денег сядем на мель. Ты лучше оставь уж меня в покое, а я буду работать и спешить” (8 октября 1830; Х, 450);
“Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу – и привезу тебе пропасть всякой всячины” (11 октября 1833; Х, 451);
“…Кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности…” (21 октября 1833; Х, 452);
“Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смотри: недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой <…>. К чему тебе принимать мужчин, которые за тобой ухаживают? не знаешь, на кого нападешь. <…> И благодарю за то, что ты подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, женка; только не загуливай и меня не забывай. <…> Да, ангел мой, пожалуйста не кокетничай…” (30 октября 1833; Х, 453–454).
Тема верной жены кристаллизуется в пушкинских письмах к жене в “мысль семейную”, она возникает в связи с сюжетом распечатанного любовного письма (“Без тайны нет семейной жизни”; Х, 484) и вырастает в нравственный императив: “Без политической свободы жить очень можно; без семейной неприкосновенности… невозможно: каторга не в пример лучше” (3 июня 1834; Х, 486–487).
“Кочевническая жизнь” питает творчество, а следовательно, дает средства к существованию, обеспечивает материальную сторону семьи, помогает выбраться из долгов, и она же причина разлук с любимой женой и семьей:
“Скучно жить без тебя и не сметь даже писать тебе всё, что придет на сердце” (8 июня 1834; Х, 489);
“Умри я сегодня, что с вами будет?” (28 июня 1934; Х, 494); “…Кроме тебя в жизни моей утешения нет – и жить с тобою в разлуке так же глупо, как и тяжело. Но что ж делать?” (30 июня 1834; Х, 496); “Я сплю и вижу, чтоб к тебе приехать… рад бы в рай, да грехи не пускают. Дай сделаю деньги, не для себя, для тебя. Я деньги мало люблю – но уважаю в них единственный способ благопристойной независимости” (14 июля 1834; Х, 504).
Казалось бы, все темы согласованы… Однако упорядоченность взрывается в главном неразрешимом вопросе: писать для рынка и для семьи оказывается на одном полюсе, а поиск истины и “вдохновение” – на другом, прямо противоположном. Об этом в знаменитом “Разговоре книгопродавца с поэтом” (1824), в письмах к друзьям:
“Вообще пишу много про себя и печатаю поневоле и единственно для денег: охота являться перед публикою, которая Вас не понимает <…>. Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок” (М. П. Погодину, 7 апреля 1834; Х, 470).
И об этом же – к властям:
“В работе ради хлеба насущного, конечно, нет ничего для меня унизительного; но, привыкнув к независимости, я совершенно не умею писать ради денег…” (А. Х. Бенкендорфу, 1 июня 1835; Х, 857).
Платоновский изгнанник инженер Бертран Перри видит дорогу к любимой из изгнания на тех путях, что указывает пушкинский книгопродавец: он должен прославиться (“Но сердце женщин славы просит: / Для них пишите…”) и заработать много денег (“Внемлите истине полезной: / Наш век – торгаш; в сей век железный / Без денег и свободы нет” (II, 191, 194). Бертран верит, что Мэри полюбит его – великого строителя петровской эпохи, а деньги позволят обрести независимость и семейное благополучие… Путь советов оказывается ложным: не славу и независимость, а смерть находит Бертран в реформируемой России. Ошибки Бертрана имеют фундаментальный характер: он не понял тайны женщины и тайны русской истории…
Приведенные фрагменты писем Пушкина позволяют увидеть в письмах Платонова очевидные прямые аналогии в развитии темы любви, семьи, творчества и современной литературы. Пушкинская тема невольного “заточения” (“Прощание”, 1830; III, 184) и разлуки с любимой развивается в письмах Платонова не без прямой оглядки на письма Пушкина к невесте Наталье Гончаровой. Те же, что у Пушкина, темы: безумная ревность, мольба о любви, безденежье, долги, “судьбины гнев”, тоска, окружение, литературное одиночество, литературная слава, физическая смерть, “рынок”, невозможность вырваться, страх утраты любимой, отход от столичных литературных тем… И преодоление непреодолимого в одной лишь сфере – в творчестве. Любимая пушкинская характеристика написанного в изгнании (“уже написал пропасть”) появляется и у Платонова: “Я такую пропасть пишу, что у меня сейчас трясется рука” (письмо от 30 января 1927). Через образ пушкинского “вшивого рынка” определяется установка Платонова на создание романа о Пугачеве (еще одна пушкинская традиция): “Я хочу в Пугачеве работать для себя, а не для рынка. Будь он проклят!” (письмо от 28 января 1927). Напомним, что и Пушкин писал “Историю пугачевского бунта” “для себя”.
Пушкинская тема безусловной откровенности (“искренности”) автора в открытой исповеди и сокровенности в “хладнокровной прозе” (письмо П. Вяземскому, 1825; Х, 190) диктует Платонову: “Истинного себя я еще никогда и никому не показывал и едва ли когда покажу. Этому есть много серьезных причин, а главная – что я никому не нужен по-настоящему” (письмо от 26 января 1927). Пушкин помогает в кристаллизации темы верной музы, посещающей поэта только в уединении. Через путь Пушкина и с пушкинскими смыслами оформляется в письмах 1927 года сюжет литературного центра и русской провинции как едва ли не главный в творчестве Платонова со времени тамбовской ссылки и до конца жизни писателя. На одном полюсе оказываются собственная и массовая неустроенная жизнь, на другом – “блестящая, но поверхностная Москва” (письмо от 13 февраля 1927). В трагедии “14 красных избушек” современным содержанием (голод 1932–1933) наполняется пушкинская оппозиция трагедии народной жизни и “собачьей комедии нашей литературы”: “Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы” (письмо П. Вяземскому от 3 августа 1832; Х, 373). В статьях о Пушкине 1937 года Платонов подведет итог добытому им опыту спасения через Пушкина и с Пушкиным, а интерпретацию произведений Пушкина наполнит контекстом собственного творчества и собственного писательского и жизненного пути. “Как бы невзначай, непреднамеренно он [Пушкин] начинает великую русскую прозу ХIХ и ХХ века” (статья “Пушкин – наш товарищ”) – это о повороте в жизни и творчестве Пушкина, связанном с Болдинским периодом, и, можно сказать, о Болдинской осени самого Платонова 1926–1927 годов. В статье “Пушкин и Горький” Платонов противопоставит Пушкина и Горького, закрепив за Пушкиным “расширенное понятие жизни”, а за Горьким – почти формалистское “гуманитарное понимание литературы”, в котором тот ушел “дальше своего учителя”.
В пушкинском контексте писем Платонова к Марии Александровне из Тамбова, возможно, находится одно из объяснений, почему эксперимент 1927 года с реальными письмами в повестях “Однажды любившие” и “Строители страны” остался незавершенным. Читаем письмо Наталье Николаевне от 18 мая 1834 года: “Смотри, женка: надеюсь, что ты моих писем списывать никому не даешь; если почта распечатала письмо мужа к жене, так это ее дело, и тут одно неприятно: тайна семейственных сношений, проникнутая скверным и бесчестным образом; но если ты виновата, так это мне было бы больно. Никто не должен знать, что может происходить между нами; никто не должен быть принят в нашу спальню. Без тайны нет семейственной жизни. Я пишу тебе, не для печати; а тебе нечего публику принимать в наперсники” (Х, 484). У Пушкина это звучит как нравственный императив. Случайное ли это совпадение или нечто более глубинное, но сюжет распечатанного письма и чужих соглядатаев появляется в письмах Платонова к Марии Александровне 1935 года и также пронизан этическим пафосом. Возможно, именно моральная сторона сыграла свою роль в приостановке эстетического эксперимента 1927 года, и личные письма к жене остались нераспечатанными. Примечательно, что и другие произведения, в которых личная семейная жизнь превращалась Платоновым в тему и сюжет, остались незавершенными (“Строители страны”, “Технический роман”, “Счастливая Москва”).
Распечатывая семейные письма любого писателя, мы всегда нарушаем авторскую волю. Так случается со всеми классиками, ибо история их личной жизни принадлежит не только им, но и литературе, культуре и истории. Эту двуединую формулу мы находим в письме Пушкина Наталии Николаевне: важно, “чтоб не пропала ни строка пера моего для тебя и для потомства” (25 сентября 1832; Х, 418).
* * *
Фрагменты писем Платонова к жене были впервые опубликованы в 1975 году в журнале “Волга” в подборке материалов из семейного архива: “…Живя главной жизнью (А. Платонов в письмах к жене, документах и очерках)”[31 - Волга. 1975. № 9. С. 160–178. Публикация и вставные главки М. А. Платоновой. Комментарии В. Васильева.].
В предисловии к публикации Мария Александровна писала: “А. Платонов даже в трудные для него времена никогда не замыкался в кругу семьи и не сосредоточивался на себе – он по натуре своей был глубоко неравнодушным и, в подлинном значении этого слова, общественным человеком. Однако, помимо неизменной социальной уверенности, его оптимизм, жизнестойкость и писательскую работоспособность питало, как он сам выразился, «ощущение счастья вблизи родного существа, ибо любовь есть соединение любимого человека со своими основными и искреннейшими идеями – осуществление через него (любимого, любимую) своего смысла жизни».
Писем ко мне А. Платонова сохранилось не много.
Я подготовила отдельные фрагменты из них, в которых, на мой взгляд, личное перестает быть только личным и может тронуть читателя глубиной мысли, чистотой и ясностью чувств”[32 - Волга. 1975. № 9. С. 160.].
Публикацию материалов в журнале “Волга” инициировал и вел Владимир Васильев, член редколлегии журнала, критик и исследователь Платонова. Фрагменты из писем были подготовлены самой Марией Александровной, она же их датировала. В переписке с Васильевым уточнялись примечания, на какие-то вопросы исследователя Мария Александровна отвечала подробно, другие считала ненужными. О подготовке публикации писем Мария Александровна тогда же сделала запись для себя:
“Из многих писем Платонова сделали подборку (разные периоды): его поездки – принудительные и вольные и мн. другое. Назвали все это: «Письма о любви и горе». И, конечно, не верю, что пропустят. А может быть!”[33 - ОР ИМЛИ. Ф. 629. Оп. 6. Ед. хр. 143.]
Пусть и под другим названием, но подготовленная Марией Александровной публикация фрагментов писем Платонова состоялась и стала одним из важнейших и драгоценных первоисточников, к которому десятилетиями обращались биографы и исследователи творчества писателя. Естественно, возникали и вопросы к опубликованным текстам писем, а также к их датировкам. Явно не состыковывались с 1936 годом письма о крымском землетрясении (оно было в 1927 году) и об издании книги стихов у Литвина-Молотова, который к этому времени уже давно отошел от издательской работы. Возникали вопросы и к поданным как реальные письма фрагментам из предисловия к книге “Голубая глубина”, повести “Однажды любившие” и др. К подобной имитации письма, очевидно, относится и первое письмо в Волошино, датированное в публикации осенью 1922 года.
Не все письма Платонова к жене сохранились. На конверте с первыми письмами Мария Александровна дала этому следующее объяснение: “Письма о любви и горе моего единственного мужа, А. П. Платонова. Многие письма пропали в квартире на Тверском бульваре, 25. Нас заставили выехать в Уфу за 2 часа, и Платонов ничего не мог убрать или спрятать из своих рукописей, ибо полковн<иком> Старковым, что следил за нашим сбором, было сказано, что мы вернемся через 2 месяца, как только немцы будут отогнаны от Москвы. Но мы с сыном вернулись только через год <…>. В квартире был чайник и печка Б. Ямпольского. Все вещи из шкафа отсутствовали. Рукописи были перерыты (и выкрадены). Зачем и почему у нас очутился Ямпольский?”[34 - ОР ИМЛИ. Ф. 629. Оп. 6. Ед. хр. 142.] У несохранившихся писем могла быть и другая судьба. Какие-то из них потерялись при пересылке. Были, очевидно, и другие причины утраты некоторых писем Платонова жене и практически всех писем Марии Александровны к мужу.
Некоторые подсказки к факту отсутствия любовных писем мы находим в прозе Платонова. Так, повествователь в повести “Однажды любившие” признается, что письма “не все налицо – многие утрачены и не попали мне в руки”. В “Епифанских шлюзах” не прочитанным героем остается письмо Мери и недочитанным – эпистолярный любовный роман “Любовь леди Бетти Хьюг”, являющийся своеобразным инвариантом современного любовного сюжета: книга “осталась навсегда непрочитанной, но интересной”. Не все письма получают герои повести “Строители страны” и “Чевенгура”, потому что именно любовные письма составили фонд своеобразной местной сельской библиотеки: “Особо интересные письма адресату совсем не шли, а оставались для перечитывания и постоянного удовольствия”. Не верит, что письма вынимают из ящиков, герой повести “Сокровенный человек” Фома Пухов: “Не вынают, дьяволы, – ржавь кругом!” Герои повестей 1929–1931 годов (“Впрок”, “Котлован”, “Ювенильное море”, “Технический роман”) и романа “Счастливая Москва” (1933–1935), за малым исключением, и вовсе не пишут любовных писем. Современная история вытесняет любовный сюжет на обочину. Герои если и пишут письма, то совсем другие, правда, тоже традиционные: официально-производственные записки, письма Ленину, “письма родным” и “письма далеким товарищам” (“Ювенильное море”). Самое лаконичное любовное послание мы находим в “Котловане” в тексте “последней итоговой открытки”, которой герой “складывает с себя ответственность любви: «Где стол был яств, / Теперь там гроб стоит. Козлов»”. Герой “Счастливой Москвы” Божко и вовсе пишет письма только далеким пролетариям на языке эсперанто, другие же влюбленные герои романа вообще не владеют жанром любовного послания. Не умеет писать любовные письма Фрося-Фро (“Фро”), мучаясь всю ночь за составлением письма к любимому мужу Федору, и в итоге заменяет его лаконичной телеграммой. Однако сам жанр любовного послания являет свою силу в рассказе, организуя фабулу встречи любящих супругов. В подтексте же рассказа о современности идет очевидная перекличка со “старинным временем” “Епифанских шлюзов” и “Чевенгура”. Традицию находить в писании писем “утешение” (письма Мери) продолжают здесь неизвестные авторы неизвестных писем. Даже “письмоносец” Фрося, считающая все другие письма, кроме писем Федора к ней, “неинтересными”, полагает, как и повествователь “Чевенгура”, что в письмах “лежит утешение для местных жителей” (ср. в “Чевенгуре”: “…люди были несчастны и требовали душевного утешения”).
Сегодня, располагая любовными посланиями Платонова лета 1935 года, мы можем говорить, что он их не забыл, когда писал рассказы “Фро” и “Река Потудань”. Правда и в том, что в рассказах происходившие в эпистолярном пространстве любовные события переламываются и превращаются в новую сюжетную конфигурацию, во многом противоположную реальности. Сцепка роковых любовных страстей (имеющаяся в письмах к жене) уходит в глубины повествования, отмеченного в рассказах 1936 года очевидной печатью традиции пушкинской “смиренной прозы”.
Сюжет с письмами 1935 года в их отношении к платоновским текстам позволяет предположить, что были письма к Марии Александровне 1928 и 1929 годов, когда Платонов постоянно находился в отъездах. Платонов-художник мог “забыть” реальные письма к любимой жене, как он их забыл при переработке повести “Строители страны” в роман “Чевенгур”, но это не значит, что их не было в реальности. Ведь и в “Чевенгуре” он забыл письма, но забыл по-пушкински. Любовно-лирический сюжет из жизни героев романа на периферию повествования вытесняется темой истории города Чевенгура и его жителей. Эпистолярный любовный дискурс в романе сохранился, но он уже не имеет, как в повести, сюжетообразующей функции. Как остаток старого времени и культуры, любовно-семейный эпистолярий всплывает в переписке Прушевского и его сестры (“Котлован”), в лирических воспоминаниях Прушевского и Чиклина о навсегда утраченной любимой женщине…
Письма Платонова к Марии Александровне – это прежде всего человеческое “тайное тайных” писателя, и стоит отдать должное наследникам Платонова, сохранившим эту сокровенную часть его литературного наследия. Это и богатейший источник информации о жизни и творчестве писателя, о литературной среде и отношениях в ней и к ней, о замыслах написанного и ненаписанного, о датировках и редакциях произведений… Информация из писем требует сложнейшей ювелирной коррекции прямых платоновских оценок, формулировок и характеристик, велит учитывать как адресата письма, так и его включенность в творческую лабораторию писателя. Так, к примеру, провинциальный Тамбов в письмах к жене выполнен практически на языке официальной советской сатиры, однако в “Епифанских шлюзах” и “Городе Градове” образ мещанского города переживает метафизическое преображение.