Серию делает Олег Зоберн, вышло уже 10 книг, точнее даже 11, но Байтов, одиннадцатый, формально считается еще не представленным; это вскоре произойдет. Здесь уже действительно можно говорить о серии, то есть – логичном объединении книг по некоему принципу. Конечно, интересен и принцип, и то, какую издательскую поляну серия хочет занять.
Опубликованы, по очереди: Олег Зоберн, «Шырь: Рассказы»; Дмитрий Данилов, «Черный и зеленый»; Анатолий Гаврилов, «Берлинская флейта»; «Наследницы Белкина» (Нелли Мартова, Ульяна Гамаюн, Ирина Мамаева, Елена Соловьева, Анна Матвеева); Владислав Отрошенко, «Персона вне достоверности»; Александр Шарыпов, «Клопы»; Роман Сенчин, «Изобилие»; Ашот Аршакян, «Свежий начальник»; Денис Осокин, «Овсянки»; Каринэ Арутюнова, «Пепел красной коровы»; Николай Байтов, «Думай, что говоришь».
В этот раз представлялись Осокин и Арутюнова (заочно). Да, вот то, что серия началась с Зоберна, – это правильно (когда его решили издавать, серии еще в проекте не было). Теперь у него ответственность через личное участие – понятно, что все будет составляться не просто под некий маркетинг, а с дополнительным отношением. То есть игра всерьез, что и дает основание рассматривать именно серию. Разумеется, я читал не все эти книги (некоторых авторов так и просто читать бы не стал, немногих). И, разумеется, все это в варианте имхо, никаких торжественных выводов.
Раз уж рецензия связана с презентацией, то с этих книг и начинать. У Осокина в «Овсянках» действительно собраны двадцать семь книг (как указано на обложке). Это его формат, да: пишет книжками. Толще, тоньше, но – книжка. Они похожи, массивы слов, разбитые на куски, не сказать – абзацы, они все кирпичиками и даже без заглавных букв.
Осокин не дебютант. «Барышни тополя» вышли еще в 2003 году, в «Новом литературном обозрении». Там это было в серии Soft Wave (в ней же, например – Ольга Зондберг, Станислав Львовский, Маргарита Меклина). Потом тоже публиковался – «Знамя», «Октябрь». Еще, понятно, кино «Овсянки». С книгой оно явно не слишком-то связано – похоже, для фильма это только полуфабрикат, и там работал еще вполне конкретный соавтор. Что до «Барышень», то цитирую Владимира Иткина:
Новая книга проекта Soft Wave, предлагающего новый тип литературы, отказавшейся от «провокативных стратегий и шаблонов интеллектуального мейнстрима», написана 26-летним писателем-фольклористом Денисом Осокиным из города Казани. В 2001 году он получил премию «Дебют» в номинации «короткая проза», и это радует безмерно – оказывается, «Дебют» не ограничивается одним Сергеем Шаргуновым.
Далее даже чуть-чуть теории:
Свой метод Осокин определяет как примитивизм. «примитивистский текст», – пишет он, – «несколько меньше похож на художественное исследование и может быть действительно лишь отчасти является таковым. прежде всего – это радость радость» (орфография авторская)[38 - Иткин В. Собака что ли сидит там на льдине… [Рец. на кн.]: Осокин Д. Барышни тополя. М., 2003 // Книжная витрина. 2003. 8 декабря.].
Вот что сразу интересно: не то, что публикация в «НЛО» как-то не произвела ввод автора в прозаики, а то, что в «Уроках русского» он выглядит вполне весомо (хотя его письмо, собственно, не изменилось – такое письмо меняться не может). Для «НЛО» там чего-то не хватало, и оно не было правильной историей для Осокина (да, в общем, и сама Soft Wave в целом, как бы это сказать…). А в «Уроках русского» Осокин выглядит иначе. Что никоим образом не уязвляет данную серию, просто она реализует какой-то другой тип прозы – о чем и речь: уже видно, что серия в самом деле есть. Осокин вполне логичен в ряду Гаврилов – Данилов – Шарыпов.
Арутюнова к серии принадлежит более условно. Там вполне бесхитростные новеллы, примерно лирическая проза, вплоть до мелодрамы. Много сладких эпитетов («Я была книгой, новой книгой с загадочно сомкнутыми страницами, с витым корешком и гладким переплетом») и тривиального пафоса («А за окнами, будто безумное, несется время. То самое, которые ты искал»). Вообще, красивости в основе:
Да благословит Господь перекормленную девочку из первого подъезда, и ее отца в странной шляпе-канотье, и тайное их счастье на скамейке, – мужчину, похожего на наседку с ранними глубокими морщинами на загорелом лице…
Вполне жанровая лирика, почему в серии? Предполагаю, из?за избыточности описаний:
Перебирающего слишком быстро, слишком торопливо пробегающего по извилистым лабиринтам, – пока я услужливо подмигивала еще склеенными страничками, он уже переворачивал меня, добирался до последней строки, – нет, не время, – корчилась я, – напоенный уличным воздухом, разомлевший, он еще держал меня, еще желал… —
это процитирована треть предложения.
Словом, серия. Вообще, про серии удобнее всего писать Н. Ивановой. У нее есть личный термин «вещество литературы», так что она всегда может заняться исследованиями книг на вкус, запах, цвет и т. п. Тогда и с сериями понятно: вписываются ли книги в нормативный набор серийных качеств? Ну, поскольку эта методика уже занята, придется без методики.
Или выведу ее по ходу исследования. То, что в «Уроках русского» были Гаврилов, Данилов и Шарыпов, предлагает конкретную версию. Есть такая штука, которую можно условно назвать владимирским минимализмом (Данилов – москвич, но свое отношение к Гаврилову подтверждает). Описывать его тут не слишком логично, проще посмотреть тексты этих авторов, и все станет понятно (ну, более-менее). Данилов при этом выглядит – по состоянию текстов – не совсем чтобы продолжателем Гаврилова. Это просто аскетизм отрывистого нарратива от первого лица сближает схожие, но работающие по-разному варианты письма.
Словом, длина имеет значение, так что минимализмы Гаврилова и Данилова разные. У Гаврилова – этакий франтоватый, где не может быть лишнего слова, иначе конструкция не сложится. У Данилова иначе, минимализм у него работает как ритм-секция или драм-машина – когда message, sorry – получается за счет набегания производимых эмоций (разумеется, я тут об инструментальной стороне текстов, а чувства у них внутри индивидуальные).
Вообще, я-то минимализм (в прозе) не очень люблю, в жюри Премии Андрея Белого последнего года, где фигурировали оба героя, я лоббировал другую литературу – Кобрина & Лебедева с их модифицированием как бы нон-фикшна, отчего в результате получалось вовсе не линейное и весьма художественное письмо[39 - Лебедев А., Кобрин К. «Беспомощный»: книга об одной песне. М.: Новое литературное обозрение, 2009. См. рец. «Назовем это non-fiction+» в наст. изд.]. Там, разумеется, больше языковых фактур, нет и жесткой привязки к лирическому герою, а ровно эта привязка к говорящему и выглядит базовой точкой владимирских минималистов (и примкнувшего Данилова). И, наверное, всей серии. Да, а премию получил Гаврилов, как раз с этой книгой.
Примерно так: есть индивидуальный нарратив, ограниченный возможностями самого рассказчика (в таком варианте он не может описать то, что не видит и не знает сам – причем даже не автор, а первое лицо, которое всегда в какой-то роли). Наверное, в какой-то мере это могло бы относиться и к Зоберну, однако в гипотетическом жюри его бы я лоббировать стал – в его письме есть еще какое-то ноу-хау, которое я пока не понял, да и чего мне его понимать, пусть себе работает. Собственно, поэтому мне тут о Зоберне рассуждать и неохота: а ну как сдуру что-то неправильно зафиксирую (это моя проблема, не Зоберна).
Теоретическое отступление. Еще там и Шарыпов. Шарыпов это, да, тоже схожий минимализм. Зоберн логично связывает его с Гавриловым[40 - Зоберн О. [Вступление к публикации А. Шарыпова] // Волга. 2010. № 3. С. 139.], но можно выстроить и связку Шарыпова с поэзией, а именно – со сборником Арсения Ровинского, Федора Сваровского и Леонида Шваба «Все сразу» (М.: Новое издательство, 2008). Там и эти трое совершенно разные – хотя логично собраны вместе. Шарыпов мог бы оказаться там четвертым, до Шваба – он там абсолютный максимум предъявленного письма. Или даже до Сваровского. Пояснение будет не слишком рациональным: есть некоторое А. У Ровинского вообще-то Б, ну и немного иногда, как получится – А. У Сваровского А, но все-таки надо чтобы еще и Б. А у Шваба А и Б вовсе незачем. То есть речь о том, что это А есть и у Шарыпова, но как именно расписать А – тут места нет, да и другая история. Разумеется, я имею в виду тот вариант Шарыпова, который здесь[41 - Шарыпов А. Рассказ, повесть, монолог / Вступление и подгот. текста О. Зоберна // Волга. 2010. № 3. С. 139–195.], а не тот, который тут[42 - Шарыпов А. Илья Муромец и Соловей-Разбойник; Илья Муромец и враги: [Рассказы] // Нестоличная литература. Поэзия и проза регионов России: Антология / Сост. Д. Кузьмин. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 46–48.]. Конец теоретического отступления.
У Осокина в этом ряду вполне романтический монолог со всеми этими милыми штучками вроде графики абзацев, принципиального отсутствия прописных букв, некоторых уж вовсе стихов в прозе, а также – конкретно стихов («верхний услон плюс франция»). В сумме получается один длинный текст. Драм-машина, которая стучит у Данилова, тут не работает, и все это накопление приятных фактур напоминает литературу второго ряда конца 80?х. Это чудесно, что тренды возвращаются, но только чего ж это они всякий раз возвращаются с чистого листа? Ну, я тут как бы напал на Осокина, но это только потому, что здесь он крайний – в серии.
Вообще есть прямое заявление Зоберна о том, какую литературу хочет представлять серия. Он определил ее как «неформатную мастерскую прозу последних 20-ти лет». А с такой литературой есть объективная неприятная проблема. Она в том, что «неформат» имеет свою традицию. Не традицию даже, а инструментарий, который, честное слово, обширен. Сведение «неформата» к тому, что просто не совсем похоже на нарративный мейнстрим, определит лишь российский извод такой прозы. Вариантов письма, не являющегося строго фабульным и линейным (пусть для простоты будет такое слабое определение), а) много и б) они тоже развиваются. В конце концов, Стерн уже когда был. Разумеется, кто ж его, Стерна, знает, что он там имел в виду, но ведь и то, что пояснял по его поводу Шкловский, также не является основой инструментария для лиц, решивших теперь заняться неформатом.
И каждый раз такой неформат начинается заново. Самое очевидное объяснение – «новые неформатщики» просто не читали то, что считалось неформатным раньше. Я вот сомневаюсь, что Осокин знает, допустим, Соснору или того же Леона Богданова. То есть он-то, может, и читал, но сложно представить, что его читатель – тот, на которого он рассчитывает, – имеет Богданова в своем анамнезе. Что, разумеется, уже проблема серии. Можно еще проще: «неформат» со стороны всегда двоится: он в том, что пишут, или в том, как это делают? Причем из второго варианта следует первый, а обратное неверно.
Это объективная проблема: так уж получилось, что за читателем трудно предполагать знание всего этого, к тому же сами формальные моменты письма с чистого листа отнимают не по чину много времени. При этом, разумеется, речь о серии, рассчитанной на неопределенный тип читателя – который пока, кажется, не сформирован. Это, опять же, не аудитория «НЛО», которая понимает, где она находится, и знает слова, которые могут употребить тамошние авторы.
Надо полагать, неформатное письмо без особого инструментария, примерно – наивный неформат – может оказаться кстати для определенного неопределенного круга читателей. Соответственно, это дает шанс как серии, так и для того, чтобы – через серию – этот неформат как-то укоренился, чтобы уж не всякий раз с нуля. Потому что нет, конечно же, на свете никакого неформата, это просто литература другого типа. Бывает же, например, музыка, где не поют, и это даже не рингтоны.
Теоретическое заключение (twimc). Восприятие (и письмо) с чистого листа, линейный нарратив авторского альтер-эго и романтичность прямо связаны. Потому что в такой текст невозможно привлечь культурные связи, находящиеся вроде бы за пределами текста. Они там, на этом пустом листе, ничем не обусловлены. Так и выходит, что всякий раз на таком чистом листе приходится рисовать свою карманную вселенную в виде небольшой книжки. Есть, понятно, и компенсация: это ж восторг, когда с чистого листа? Несомненно, тоже фишка, но – локально-экзистенциальная по нужде, ergo – романтичная. Весь мир существует где-то вне, а точкой доступа к нему должна стать как раз во-о-от эта книга и даже ее автор. В чем и противоречие.
Так что в данном случае (серии) все просто: есть особенности той прозы, которая интересна составителям, и есть особенности аудитории, с которой серия хочет дружить. Проще всего сказать, что это противоречие неразрешимо, но – здесь есть проект и, следовательно, шанс.
«КУХОННАЯ ГЕРМЕНЕВТИКА»
Владимир Cорокин. «Пир»[43 - Русский журнал. 2001. 1 марта.]
Владимир Сорокин. Пир. М.: Ad Marginem, 2001
Проект [«Кухонная герменевтика?»][44 - Цикл из восьми эссе «Кухонная герменевтика» опубликован в марте–апреле 2001 года в электронном «Русском журнале». Кроме тех четырех книг, о которых пойдет речь в данном разделе, Левкин отрецензировал романы М. Кононова «Голая пионерка» и М. Климовой «Белокурые бестии», книги стихов Е. Лавут и Б. Окуджавы. Тексты о Лавут и Окуджаве см. в части второй наст. изд.] предполагает примерно десятка два рецензий. Разумеется, заявляется некая новизна, а иначе бы и зачем. Тексты не оцениваются исходя из их качества – худ. достоинств, общественного смысла. Не принимаются в расчет свойства авторов. О ком (о чем) тогда вообще говорить? Об особенностях пишущего аппарата, произведшего текст. Об авторском агенте письма, его големе.
Так как эта история – первая, ей надо быть еще и истолкованием того, о чем только что сказано. Фактурным, что ли, примером, – для чего он взят максимально близким заявке. Конечно, Владимир Сорокин, «Пир».
Взят Сорокин не по прямой причине родства с медгерменевтами – тогда бы уж удобней Пепперштейн, тот как литератор – дилетант, у него было бы все виднее: рефлексией первого импульса, физиологической. Причина выбора Сорокина другая, интуитивно понятная… сейчас поймем. Вообще, «пишущий аппарат» или «агент письма» выглядят дико, проще называть это големом автора. Итак, голем Сорокина, сделавший «Пир». Еще одна исходная позиция: в книге всегда есть дырка, через которую эта книга и вылезла на свет. И эта дырка и есть то нечто, с чем этот голем работает. Конечно, она не обязана быть предъявленной явно.
Первый текст, «Настя»: небесно-красивую (авторскими стараниями, с которыми полагается согласиться) девушку Настю поедают в условиях русской дворянско-усадебной культуры: с ее полного согласия, в день ее 16-летия, к которому Настя, собственно, и готовилась (была приготовлена). Это вполне традиционный Сорокин, совпадающий с текстом чуть ли не 20-летней давности: про интеллигента, которого выманивают из леса на магнитофон с записью Высоцкого. Интеллигента там тоже, конечно, съели. Соответственно, новой дырки тут нет.
Второй текст, «Concretные», представляет чисто-птичий, то есть – промежуточный язык, что всегда хорошо, но и не более, чем радость от того, что слов на свете много. Это хорошая радость, но тут ее мало.
Третий текст, «Аварон», писал примерно тот же самый старый сорокинский голем, добавивший себе немного социальных фактур. Чуть близкий к тому, что в «Москве» или просто из «московского» времени. Если бы он в «Пире» был главным, то там было бы не то, что есть.
Четвертый текст, «Банкет», меню («Салат из новогодних фотографий», «Суп из шахмат», «Колготки под взбитыми сливками»). Ну вот, это и есть исходная точка-дырка этой книги.
То есть: наличие в ней убитой структуры словаря, каталога, поваренной книги, меню. У поваренных книг много изданий: Павич, Розанов, Борхес с его (причем – уже не им придуманными, тут он приближался уже к Курицыну, о чем дальше) вымышленными существами. Или Андрей Яковлевич Сергеев с марочным альбомом, а еще – с элиотовскими котами и квартетами того же Элиота.
Любая такая история говорит вовсе не о том, что голем-так-пишущего не смог зафигачить собственное мироздание (или оприходовать некое условно имеющееся). О другом: такому голему естественней жить быстрыми жестами. Он устроен именно чтобы не строить все пространство, а квадратиками, прямоугольничками (хм, спичечными коробками) – чтобы каждого как раз хватило на вот это ощущение. Конечно, их затем можно сложить вместе, составив каталог, поваренную книгу, бестиарий (у частного лица получился бы дневник, у критиков – скажу чуть дальше, ниже). И этот голем пробовал, знает, что эти жесты друг в друга не переходят.
Почему Сорокин смог устроить вот так книгу? Ну да, опыт «акционного», «перформансного» «неделания» текстов (очевидна линия от раннего Сорокина к Кулику). Но вот Драгомощенко, совершенно не склонный к привнесенным построениям (он занят не артом визуального типа), пишет теперь блистательные как бы рецензии – его февральский голем – на книги, которые в итоге рецензий (какая-то ерунда типа «Истории О», что-то как бы о Гертруде Стайн) превращаются в тексты вымышленные. То есть стала, что ли, понятна какая-то тайна жизни, но она столь естественна, что сочинять для нее декорации – не катит: поэтому ее возможно избыть только в быстрых улыбках тому, что существует. Точнее: на быстрый момент дало увидеть свое существование. Пусть в чужом тексте, чье участие просто ландшафтное.
Ну вот откуда прелестные критические безумия Пирогова, Ольшанского, Курицына – как родоначальника этой драматургии? А здесь надо говорить именно о них самих, а не об их агентах-письма-големах, поскольку их-то месседжи соотносятся как раз с конкретными физическими тушками. Они адресуются к реальным существам, отвечая на буквы, написанные физическим организмом. С его, физического лица, мотивациями и опытом. Отличие от вариантов как Сорокина, так и Драгомощенко понятно: такие реакции всегда социальны. Ну и лиричны, как любая социальность.
Голем же Сорокина вынужден найти обстановку для случаев своих просветлений сам: так что ж, что располагает их в поваренной книге? Вопрос же не в том, что дело чести всякого голема – создать себе космогонию, он может и не корячиться, ограничась схемкой обнаруженных чувств на любом клочке. Использовать чужие декорации, пустую сцену: там есть пол, потолок, три стены, рампа.
И это и есть свойство нынешнего сорокинского голема: он на линии, сообщающей о его бессилии спровоцировать на свет свое пространство. Для него рая нет, не бывает. Разумеется, он не может и встроиться в ряд чужих описаний. То есть мы имеем дело с агрегатом как минимум умнее традиционного нарративного (до Толстого включительно, не – Достоевского и Кафки), который в героической искренности описывает свое межеумочное состояние.
В котором что-то можно понять только урывками. Голем ощутил наличие на свете каких-то связей, потерять которые он не хочет, а у него нет времени или иной возможности их запомнить. Нежели – внести в каталог. Здесь же обратим внимание на последующие чисто семантические торможения: рецепты, приводимые, скажем, в «Зеркаlе», тормозятся как бы по высыханию либидо, от насыщения после осознания факта как случившегося. Рефлексией, в случае «Зеркаlа», вполне физиологической, но еще не перешедшей в телесную: рефлексируется само высыхание.
Еще отметим похабно вылезающий онтологический дискурс: все это вполне переходит в мир людей. Ну, во-первых, любой читатель после освоения «Банкета» и «Ю» может легко воспроизвести схему «Насти» на любом знакомом материале. Чем и вернет сей дискурс миру – лично через себя. Во-вторых, сие весьма соотносится с дискурсом царя Соломона, у которого проходит все, пройдет и это (с розановской припиской: что прошло, то съедено, а иначе и не было). То есть – вот сам факт жизни, пожирающей свои факты, ergo – сам факт пожирания только и может быть той гранью, на которой в кайф мерзнуть (типа бездны на краю и проч. Пушкин по части «Пира во время Ч.» – но это уже обычные бумажные доигрыши, бессмысленные).
Разумеется, само видение бездны (жерло, рот), совершенно все поглощающей (в том числе, главное, – любой спазм ее осознания), естественно, навевает мысли о дефекации, и мы приходим к простому заключению о големе Сорокина: тот, уж и не знаю подарком каких богов, ощущает себя постоянным пограничником на границе бытия-небытия. Скажем, в «Большом Засоле» (см. «Ю»).
Конечно, тут место уже и литературному посылу. Был такой Державин, не дописавший грифельную оду, в которой река времен в своем течении всех замочила. Но вот: зимний вечер. Державин заехал в Царское Село, к лицеистам, а потом, через недлинное время, умер. А то, что называется «Грифельной одой», так и осталось недописанным.
Если вы были в Царском Селе, то могли обратить внимание на то, что арка между лицеем и дворцом – она слегка на холме. Если пройти внутрь нее (там дальше дворцовые хозяйственные постройки) и сесть на лавочку, то отчетливо видно, что эта арка и являет собой вечности жерло, поскольку люди, уходящие туда, – они на глазах проваливаются. А зимой-то – ну просто ухают в темноту.
Конечно, не это было причиной написания «Пира». Никакой связи. Но, чуть продлив предыдущее уподобление, придем к естественной мысли о том, что если что и провалилось, то дальше будет скучно, дальнейшее – говно.
Говном Сорокин занимается давно (не голем, сам он, в натуре). То есть – мы имеем тут гностический вариант, не придуманный, упаси боже, а встроенный в человека, он-то и порождает примерно схожих пишущих големов. То есть големы Сорокина – это потомки последнего голема Державина. Некий расширенный царскосельский вариант. Поваренная книга мертвых, составленная бригадой гностиков еще в те времена, когда авиации не было, так что помыслить о том, что с неба может низойти человеческий кал, они не могли.