Чувствовал он себя злым, уставшим, и… грязным.
Но если с тела пот и грязь смыть легко, из совести её…
Ну почему – почему он не выбрал чего-нибудь попроще?! Хотя бы должность оператора глубоководного робота-ремонтника?.. Сейчас бы просто помогал монтировать гигантские решетчатые конструкции нефтяных платформ где-нибудь на шельфе Красного моря, у берегов малонаселённых, поскольку почти всё население погибло от той же радиации, и превратившихся в марионеточные, арабских государств! Или – у ледяных берегов Гренландии. Или чинил чертовы подводные трубопроводы, по которым всё это «природное богатство» течет теперь в его любимую страну – фактическую хозяйку Мира.
Хотя себя она позиционирует как несущий всем культуру, гуманитарную помощь, науку и Вечные Ценности… Словом – западной оплот Демократии!
А кто ему мешал стать строителем Городов? Универсальный проходческий комбайн – хоть и сложен в управлении, уж точно никогда не станет причиной ничьей смерти.
Только вот…
Да, зарплата. В пять раз ниже.
Господи. Скорее бы закончился проклятый двухгодичный Контракт!.. Лучше он будет, как планировал в юности, разрабатывать и устанавливать подводное оборудование для плантаций чертовой ламинарии! И плевать на то, что скажет Лоис – всех денег всё равно не заработаешь! Да и страшно: вдруг он и правда, сорвётся, и выскажет кому-нибудь из «коллег», или Армейского Руководства всё то, что накипело?!..
С такими Служба Безопасности не церемонится: допрос с правдоделом – не отопрёшься, и выложишь всё, как на блюдечке! – и деклассация! И это ещё в лучшем случае… А вот «промывка мозгов», и вбивание Курса «патриотичного Гражданина…»
Самое страшное, что может себе представить умный человек – лишиться способности логично и самостоятельно мыслить.
Снаружи снова загрохотало: это ударила звуковая волна от пронёсшихся на предельно низкой высоте бомберов «Спирит – Б-187». Она даже не подняла головы. Да и что толку поднимать её – сверху их прикрывает двухметровый бетонный монолит пола бывшего зрительного зала, а над ним – ещё и завалы из битого кирпича и ржавых прутьев арматуры.
Мать опять забилась в припадке глухого глубинного кашля, принялась харкать. Повернуть голову набок мать уже не могла: кровь из уголка рта текла по подбородку и собиралась всё увеличивающимся чёрным пятном на последнем куске брючины, заменявшем тряпку. Вечером надо будет постирать её. Впрочем, почему – вечером? Можно и сейчас, пока более-менее светло. Всё равно в неё стрелять не будут, даже если бомбардировщики вернутся – слишком велика их скорость.
Она вытерла рот матери теперь куском простыни. Его ещё стирать рано. А вот по-настоящему плохо, что глубоко запавшие чёрные глаза уже, вроде, и не видели её.
– Стас! Посиди с матерью. Я схожу наберу воды для стирки. И посмотрю, как там.
Стас, пятилетний младший брат, с лица которого в последние дни не сходило угрюмо-злобное выражение, кивнул, и перебрался со своего матраца на стул, с которого она поднялась. Она подумала, что если б умыть его, может, он смотрелся бы не так… жутко.
Не ребёнок – а озлобленный монстр. Детёныш гоблина.
Но умываться можно теперь лишь ледяной водой. А это – лишний риск простыть. А лечиться им сейчас нечем. Ни лекарств, ни даже банок с малиной… Чёрт. Она забыла, каково это на вкус – когда сладко…
Значит, пусть брат остаётся как есть. Грязным. Но – здоровым. Тьфу ты – здоровым! Ха! После всех этих «корей-лихорадок-холер», что высыпали на них из кассетных бомб после ядерного удара, здоровых среди выживших уж точно нет. Так что пусть брат будет хотя бы не простуженным…
Она нацепила поверх всех своих тряпок ещё и синтетическую куртку белого цвета – вернее, это когда-то та была белой, а сейчас вся шла грязно-бурыми и жёлто-красными потёками и разводами от кислотных дождей, и налипших, пока она обшаривала всё, что можно было обшарить там, наверху, пыли и кирпичного крошева.
А что – на фоне снега и развалин её точно никто не заметит в таком камуфляже.
Уже отодвинув первую из трёх занавесок, она оглянулась.
В тусклом неверном свете масляной коптилки почти ничего не видно: две смутно-чёрные фигуры. Одна сидит, другая – лежит. Сама каморка напоминает пещеру первобытных людей.
Но люди эти только недавно жили в цивилизованной и богатой стране. От которой теперь остались только радиоактивные руины, да горы неубранных трупов в городах и на полях…
Сгорбленная тощенькая фигурка брата, сейчас казавшаяся непропорционально толстой и неуклюжей из-за всех нацепленных тряпок и штанов, не заботливо, не взволновано – просто равнодушно – нависала над фигурой, неподвижно распростёртой на створке деревянной двери, кое-как держащейся на кирпичных подпорках… Почуяв её взгляд – они за время, когда вынуждены были прятаться от мародёров и бандитов, научились понимать друг друга без слов – Стас поднял глаза, и чуть кивнул.
Словно в сердце ей вонзили ледяную иглу – толщиной в руку!
Она поспешила опустить занавес за собой, и пробраться через остальные.
В тёмном низком коридоре она теперь хорошо помнила, где остались большие обломки, которые даже совместными усилиями не удалось убрать – легко могла пройти по памяти, ничего не задев, все сорок семь шагов до люка. Она снова проверила обрез за поясом. Вынимается легко. Картечь в обеих стволах. Вперёд.
Снаружи опять шёл снег. Впрочем, это она знала, даже ещё не открывая люка – стояла та неповторимая тишина, при которой всё вокруг словно тонет в липко-белом мареве, глушащим и убивающем все звуки. Да и, казалось, саму жизнь…
А ведь ещё в прошлое Рождество, когда вот так же мягко шли с неба белые хлопья, ей казалось, что так бывает лишь в волшебной сказке. С подарками, праздничным столом.
И, конечно, Дедом Морозом.
И вот Дед Мороз прилетел. А вернее – Санта-Клаус. Вон: лежат его «подарки».
Она стала собирать сброшенные снова листовки с воззваниями: «Русские! Сдавайтесь! Ваше лицемерное Правительство, призывавшее вас пожертвовать своими жизнями для его спасения, уничтожено в своём бункере! Вашей Армии больше нет, и помощи вам ждать неоткуда! Мы взорвали все ваши военные и продовольственные склады и…».
Ей и её крохотной семье листовки очень даже помогали: бумагой (Высушенной, конечно!) удобно было растапливать крошечный костерок между четырёх кирпичей, чтобы поставить котёл с набранным наверху снегом – растопить воды для питья, и готовки. И стирки.
Вот только мать говорила, что, наверное, эту воду пить нельзя – она всё ещё с радиоактивной пылью… Опасна. От неё можно умереть.
Но гораздо быстрее можно умереть от жажды! А другой воды в разбомблённом городе не осталось.
Она положила пачку собранных листков у люка, придавила обломком кирпича. Снова внимательно огляделась. Нет – никого. Хотя всё равно в такую погоду её никто не сможет заметить: видимость за пеленой огромных хлопьев не превышает ста шагов.
Она принялась набирать в котелок из ямки, которую постепенно расширяла во все стороны уже несколько дней, снега, выглядевшего менее грязным, чем тот, что лежал в нижнем слое, перемешанный с копотью, пылью, и кирпичной крошкой.
Много времени это не заняло. Снега теперь много везде. В низинах, куда его сдувает ветер, сугробы достигают её роста. И ещё на снегу отлично видны все следы. Вот: вчера приходила бродячая собака, долго обнюхивала вход в их логово. Затем всё же ушла… Жаль.
Приманку, которую она оставила в капкане, собака не взяла. Видать, учёная. Ладно, у них ещё осталось две ноги от прошлой. Сегодня можно попробовать сварить.
Впрочем – нет. Сварить не удастся. Дров осталось только на три костра. Это – ещё три стирки. Так что придётся опять есть сырое мороженное мясо. Когда оно похрустывает кристаллами льда на зубах, почти не заметно, что оно сырое.
– Дорис! Дорис! – донёсся вдруг из гулкой глубины тоннеля голос Стаса.
Нехорошее предчувствие сделало ноги совсем ватными. Но идти внутрь всё равно надо. Она уже чуяла, что то, что уже давно должно было случиться, наконец, случилось.
Стас совсем не плакал, как она того опасалась.
Вместо этого он всё время что-то глотал, неуклюже дёргая вперёд головой на тощей, словно у ощипанного цыплёнка, шее, так, что остренький кадык так и ходил вверх-вниз, и больно сжимая каждый раз её руку в своей ладошке.
– Давай перенесём её на ледник – там она не… – она хотела сказать – не испортится, но язык не повернулся, – Там ей будет лучше. И нам тоже.
Так, вдвоём, она – за плечи, он – за ноги, они и перетащили почти ничего не весящее худое тело в соседнюю комнату, где из чудом сохранившейся не забитой трубы вентиляции поступал воздух снаружи. Сколько градусов там было, она не знала, но куски мяса, оставшиеся от первой и второй собак, промёрзли насквозь.
Мать они разместили прямо под отверстием трубы. Дорис сама закрыла ей глаза, и сложила руки на груди. Стас, увидев это, вдруг закричал, дико, неистово, и, прижавшись к груди – вернее, животу – сестры лицом, зарыдал, наконец, в голос, вздрагивая всем костлявым тельцем.
У Дорис слёз не было. Она просто стояла, крепко обхватив брата руками, и гладя чёрной от глубоко въевшейся грязи и копоти ладонью по спутанным и шершавым от всё той же грязи, волосам.
Затем, завесив все три занавеса ледника поплотней, они вернулись в свою каморку.
Если бы не то, что мать в своё время работала в этом театре артисткой, и не водила детей, которых вечно не на кого было оставить, с собой почти каждый день, они, наверное, не знали бы так великолепно всех его подвалов и тёмных закутков… И уже умерли бы. Как умерли все остальные «гражданские» в городе. Жители.