В полдень по делам службы пришлось ехать в детскую школу изоискусства №27 с докладом о недавно вышедшей из типографии им. Бальмонта на Литейном проспекте свеженькой книжонке под многообещающим названием «Джотто— Боннар. Преемственность традиций. Российское преломление вопроса».
…Улица Халтурина. Сзади – светло синее дыханье Эрмитажа, его всевидящие старые тени; левее – Канавка с отражением сонных водяных облаков и туч: от стального к темно-черному…
А впереди, за лиловой входной дверью школы – руки и лица ожидающих встречи детей.
Дети иногда могут капризно лениться, симулировать самые невероятные недомогания, вовсе не явиться на занятия, зато уж чем-то (кем-то!) заинтересовавшись – Влюбляются. Да в кого! – в Веронезе и Матисса, Тэрнера и Босха, Серебрякову и Хокусая… Наконец, в Павла Кузнецова и Цзянь Ши Луня. И влюбляются искренно и надолго, воинственно бросаясь и интимно переваривая – до полного забвения жучек и жвачек, белых ленточек в длинных косах. Забывают даже лето и зиму, забывают спички, игровые автоматы и мелкие мамины монеты для нерегулярных обедов и мороженого…
В такие минуты мне начинает казаться, что неформальный лагерь самоубийц (существует, говорят, и такой, хоть и не ведает об этом своем существовании) целях разумных и гуманных – должен бы радикально пересмотреть основные параграфы своего фальшивого кодекса и вложить хотя бы минимум труда в святое дело воспитания вкуса и культуры в сердцах наших юных и верных друзей.
– Любая картина Ван Гога, будь она большая или совсем крохотная, надрывно взывающая или мудро молчащая, непременно рождает в нас увеличенную любовь к родному очагу,– мурлыкал я в полушепоте.– И не столько даже к родному краю, поселку или улице, сколько к тому мизерному местечку, где после затихания закатного часа мы вновь обретаем чувства тонкой страсти к собственной жизни и притихшего во времени одиночества – при неизменных стенах, давнем кресле или стуле, стопке сухих сигарет и задумавшемся насекомом на стекле у подоконника… Даже яростный непоседа и неисправимый путешественник, наблюдая картину этого глиняно-желтого доброго бога, продает себя, ретивого, во власть ностальгии по одушевленному углу уюта и ласки, по последним, белым в прошлом, кирпичикам летней прохладной печи или по рытвинам от завалившегося частокола на не скошенной и пахнущей сладкой плесенью траве. А еще – по старому пушистому коту, которого давно уже нет в живых, но жива пока та самоуверенная, «безапелляционная» поза, в которой он так мило дремал на краю стола, изображая хозяина, окружающего пространства, а заодно и превосходного натурщика… Вот тогда забываются беглые успехи и модное нижнее белье, завтрашние свежие газеты и алчущие рожи меркантильных знакомых, зато выплывают из тихости и древней дымки лица матерей давно умерших прадедов, пожилые мужские руки, кормившие в поле птиц и хоронившие слишком рано затруженных жен. И уже только потом, после рук и жен, словно бы к венцу этих чувствований – появляются их седые глаза (много глаз), взиравшие к звездам вечного неба за много веков до сегодняшних наших утех…
***
В метро я постарался гнать от себя мысль о близкой уже семейной сцене, внутренне возвращаясь обратно в класс к моим будущим художникам: мне нравилось, что сегодня, мгновенно уловив степень моего недосыпания, они не выказали даже признаков крамольного юмора, напротив же – слушали с неподдельным любопытством широко открытых глаз, не обращая внимания на истекшее время урока и напоминая мне наших давних лучших лицеистов. Кто-то из них спрашивал:
– А где нам искать еще и те законы правды и света, которые – за пределами укромного угла уюта и печали, тепла и камерных воспоминаний? Кто их укажет и откроет?
Я же, гонимый верностью порывов души и отчасти вдохновляемый вчерашним приобретением в области сердцеволнений, с увлеченностью подвыпившего солиста продолжал «петь»:
– О!.. О'кей!.. Я рад вопросу и отвечу с удовольствием: это – Федя Васильев! Многие взрослые тети и дяди, резонно задаваясь вопросом трудности и краткости человеческой жизни, соизмеряют свой век с великолепием и вечностью холмов и долин российских: растут, мол. холмы и вздыхают крепкие долины, а проследить за этим возможно лишь сотнями поколений, то есть— тысячами лет!.. Но ежели б не помер в 23 года наш улыбчивый и светлый Васильев, то долины и холмы, берега и горизонты живо произрастали бы соразмерно мужанию его мощного таланта и крепнущего духа. Тогда бы все знали, а главное – видели, что живем мы долго, почти вечно, в ногу и вместе с природою… И последнее: Федя Васильев с цветущей молодостью для дыхания природы и Ван Гог с морщинами пальцев над кистью для дыхания сердца – суть той гармонии духа и нежной силы, которая любовью будет награждать нас в стремительном движении лет наших и заботливо ограждать от общения и примиренья с равнодушными мира сего…
И все-таки, несмотря на все мои попытки избежать неприятных размышлений, подкожное желание поскорее объясниться с женой (с тем, чтобы и забыть об этом пораньше), заставило переключить воспоминания на «более серьезную» волну, оставив в покое детей вместе с Федей, школой и Ван Гогом.
Перед глазами уже в который раз замелькали старые картинки, давно ушедшие в прошлое, но неизменно вызывающие во мне чувство нервозности, желчи и тотального стыда: металлически ровная лютая зима, «внезапная» пышная женитьба и невероятно длинный, полукругом и еще двумя линиями, свадебный стол, вместивший колоссальное (неприличное даже) количество довольных собою и происходящим, едва знакомых и вовсе неизвестных Персон.
«Весьма любят у нас в иных интимных случаях устраивать коллективные мероприятия (на благодатной почве чужого разорения) для публичной демонстраций «собст. достоинства» и «накопленного изнурительным трудом авторитета у общественности». И все это – под флагом бескорыстной трогательной заботы и бесценных пожеланий семейного согласия и счастья виновникам торжества», – так я внутренне противился, когда вокруг орали «Горько!», и тошнотворные эти воспоминания рождали теперь во мне цепь подобного же качества выводов. – «Эх, бедная киса моя! И за что я на тебя свалился всей немилостью своей натуры и фальшивостью минутного геройства. Теперь, при живом законном муже, ты заколочена сундуком одиночества, руки и глаза твои забыли ощущение живого цвета подаренной гвоздики, а врачи объясняют твои бесконечные недуги недостатком мужских гормонов. Позор мне, заевшемуся в эгоизме!..»
Двери закрываются, причем – осторожно. Следующая станция… и тр. пр… Примерно таким манером мне периодически напоминали – куда я еду (что вообще еду) и что меня там ожидает…
3
Неожиданный (а впрочем – естественный) порыв развернул мой подземный маршрут на сто восемьдесят: сначала – к жене Глобуса (неизменного моего приятеля) для добычи денег, затем – за «Шампанским» и темными розами на Кузнечный РЫНОК. Глобусиха накануне утеряла верхний передний зуб слева, поэтому преувеличенно долго свистела, однако деньги дала; полусладкое оказалось отечественного производства, а розы – розовыми и лучшими в этот день.
Весь мокрый от дождя и прыти я домчался наконец домой. Молодая супруга моя целый день плакала от горестей судьбы, теперь – от нежданно свалившегося тепла и нежной заботы. Я также был весьма растроган и долго целовал колени и жизненные линии ее ладошек…А совсем глубокой ночью я еще раз окончательно убедился, что не люблю жену, что жизнь действительно сложная штука и что я недостаточно серьезный гражданин.
***
Утром, выходя на работу и захлопнув дверь своей парадной, я вдруг невольно приостановился, и незаметная улыбка пробежала по моим щекам и растаяла в груди. Мокрая почва уже начинала оживать под первыми лучами раннего солнца, а легкий ветерок от испарявшейся воды, казалось, омывал меня знакомым прикосновением: я ощутил вокруг себя незримое присутствие Анюты – короткое ее дыхание, цветную белизну наряда и даже запах ее духов…
Как не хотелось идти на работу! Захотелось никуда не спешить и дышать свежим утренним воздухом, долго- долго бродить по оранжевым улицам странного города, а затем направиться туда, где скрывается сейчас моя черноокая и голубоглазая и.. тоже к чему-то сопричастная…
Увлекающее выдумывание любви вряд ли нужно понимать как чистый грех, ибо это – жажда жить и мечтать для долгого будущего. Именно поэтому так бросалась в глаза резкая зелень напившейся ленинградской травы и нравились люди, проходившие быстро в заботах, и медленно – во временном их отсутствии – красивые люди… Решив, что «провались оно пропадом и черным снегом с белою глиной вплоть до землетрясения», и мысленно плюнув куда-то в сторону, я позвонил на работу и заявил, что буду завтра, что разверну повышенную деятельность и разгребу ошеломляющее количество дел – за себя и за всех сразу. Долгожданные короткие гудки наконец пропищали, и впереди – «законно» свободный день.
Хорошо знакомый мне угол Малого и 5-й Линии был запланирован девушкой Анной на воскресенье, однако удовольствие увидеть это место в новом свете уже сегодня – клокотало внутри само по себе и окончательно определило направление моего дальнейшего следования.
***
Васильевский Остров встретил меня солнцем и подчеркнутой тихостью, которая бывает даже не в жаркий выходной, а скорее – во всеобщий отпуск или забытый праздник.
Торопить события не хотелось, поэтому я разработал обходной маршрут и для начала заскочил в комиссионный магазин. Без конкретной цели, так, глянуть – что дают, кто покупает… А там— пестрый ворох разнообразной одежды, электронная техника и фототовары, футбольные мячи и даже эмалированный таз. В следующем отделе – изделия из золота (желтые такие, красивые), еще какие-то немыслимые, но – безусловно – необходимейшие предметы. Для жизни людей!.. На любой возраст, для разных волос, для синих, черных и красных глаз… три – раз… два – раз… эмалированный таз!!!
Вот, к примеру, седой загорелый мужчина выбирает между рыжим и лимонным комбинезонами для внука или сына. Почему он так деловито сердит? Видать, приятность в его жизни состоит не только из утреннего созерцания отсутствия мешков под глазами, но также и из уважительного отношения к нему коллег по работе, а к его жене— ее коллег, к детям или внукам – соседей и классной руководительши (лучше – директрисы), ну а ко всей семье целиком – старых друзей и прочих милых незаменимых людей.
А вот у обувной стойки присела женщина, что-то примеряет. Наверное, понравились какие-нибудь изящные кремовые босоножки. Плечи у нее высокие и узкие, движенья рук мягкие и достойные, тяжелая копна чистых волос и интересное лицо. Красавица, издалека – прямо мечта!.. Рядом суетится молоденький торговый работник с костылями в руках… Боже милостивый, да она ведь без ноги! И так модно одета?! Поразительно… Ей не более тридцати пяти, хотя вены на руках заставляют думать о пятидесяти. Вот и она приобрела для своей протестующей ходьбы по всяческим местам ее неясной жизни нужную и модную вещь – летний «туфель» на высокой шпильке.
Внезапное удушье от неприятной красоты и звериного достоинства одноногой дамы увело меня вновь на улицу к продолжению маршрута, а солнце прямыми лучами быстренько вышибло дикие мысли и догадки воображения из моей пошатнувшейся было «легкости».
Средний проспект, дом номер…
А вот и долгожданный магазин музыкальных инструментов: когда-то я часто сюда захаживал, а теперь – соскучился.
Слева, на второй полке – маленькая гармонь, чуть выше выбираю глазом белую сопилку. Это солирующие. Справа, перед кассой – целое семейство каштановых пианино – для аккомпанирующего фона моей дневной мелодии…
Немного прикрываю веки и склоняюсь к ми-бемоль минору. А это значит – множество тонких черных клавиш, самое мягкое на свете «вышивание» гармонии и бархатная физика еще не самых низких басов. Ми-бемоль минор для фортепиано!
Сказка! Затем выслаиваю двухголосую полифонию посредством высокой сопилки и гармошки в среднем (для нее) регистре на секстах и редких квартах. И все это будет называться «Вечер в Каннах», а сочетание септим в гармонии с секстами в мелодии вполне отвечает моему нетерпению и.. сомнениям. Где-нибудь через 16—20 тактов непременно начну сползать в модуляцию тоном ниже – в ре-бемоль минор, поэтому уже сейчас тяготею к меланхолии и медленно-нервной интонации…
Однако – стоп! Опасно увлечься и отдать себя во власть одной лишь внутренней нематериальной силы: безгласая мелодия всегда чище, глубже и откровенней, нежели исполняемая в пространство и публично, зато и доступна она для наслаждения и тревоги – лишь самому себе. И это зачастую грозит возможностью затерзать душу до состояния физической боли, ни с кем не поделившись, поэтому стремлюсь подзатянуть эмоции в тугой квадрат и обращаюсь к продавщице охраннице мертвых муз – с вопросом:
– Не позволите, добрый день, попробовать вон тот инструмент… С тремя педалями, что ли? – Да-да, в углу, который… если позволите.
– Бога ради, – без особого одобрения прозвучал ответ. – Только вот верхнюю крышку совсем не обязательно трогать, там ничего интересного не имеется.
Мне захотелось было пояснить охраннице муз состоятельность интереса к внутренностям инструмента, но я побоялся окончательно утерять не угасшую еще мелодию, молча присел на краешек треногого кресла, а голова принялась руководить минорными пальцами.
Неожиданно мягкий тембр понравился мне, на сердце вновь стало беспокойно и щекотливо, хотя и пытались помешать попеременные скрипы входной двери и правой педали, залах опилочной пыли от клавиатуры и сверлящий спину (седьмой шейный позвонок) кривой взгляд недовольной чем-то охранницы. Но ничего, я уже потихоньку привыкаю к этим маленьким врагам, уже начинаю думать вперед – для любимого минора —и вновь опускаю веки…
Получилось недолго, но – хорошо!
Аккуратно закрываю крышку и, с чуть притворной стыдливостью, оборачиваюсь и встаю… Мне нравится сегодняшний день, поэтому я опять стремлюсь на улицу – к воздуху, свету и действиям…
Открываю дверь магазина наружу. Не скрипит, не сопротивляется… Но глаза запоминают эту дверь своею беглой нелогичной памятью. Эта память глаз (без участия мысли) свойственна тому состоянию человека, когда секундой назад ему удалось верно угадать, верно захотеть и верно выразить свою месяцами вынашиваемую и сокровенную жажду к совершенству и общению с Прекрасным в их конкретных проявлениях – будь то посредством клавиш, кости, голоса или даже высвобождением мышечного потенциала (ударом в челюсть, например, – если кто заслужил). Эта память глаз совсем не избирательна, она слепа, она – радуется, подобно малым детям“ или малым животным. В то же самое время мысли, рассудок, логика и прочие «принадлежности» черепной коробки вдруг – по собственной воле или же просто так (что вероятнее) – отключаются, перестают работать, балуются и отдыхают от той работы, которая истрачена была неделями и месяцами, подготовляя сердце к долгожданной удаче воплощения: музыки— в звуках, динамики – в танце, другой динамики – в слове, ударов пульса крови— в акварельном листе или в бронзовом изгибе губ…
Это отступление к памяти зрения и «выпадению» логики, характеризующим состояние творческого удовлетворения, чистоты ощущений и – в известном смысле – «активной» наивности я употребляю здесь лишь целью оправдаться за собственное пижонство, допущенное мною при выходе из магазина в беседе с молодой семьею— папой, мамой и маленьким Колей.
…Придерживая дверь и будучи одной ногой на тротуаре, я вдыхаю полной взволнованной грудью и помогаю маме с Колей и папой выйти из магазина инструментов, а рослая мама, загадочно улыбнувшись, обращает ко мне такие слова:
– Простите нас, молодой человек, за беспокойство и не совсем обычную просьбу… Видите ли, мы тут решили к сентябрю определить нашего Колю—он очень способный у нас мальчик— в школу музыки, десятилетку, а достойного инструмента подобрать пока не можем… Не хотели бы вы, молодой человек, немного помочь нам в этом и прямо сейчас подъехать в Гостиный Двор… Мы, знаете ли, приезжие… и боимся в спешке купить плохое или какое… бракованное, что ли, пианино. Покупаешь ведь надолго, можно сказать – на всю жизнь… А тут говорят, что из наших инструментов, даже если одной фабрики, не сразу найдешь то, что хотелось бы. Поэтому позвольте просить вас…
– А почему в Гостиный, здесь не нравится? – слегка перебиваю я рослую маму крошечного Коли.
– Как вам сказать… Там, знаете ли, больше выбор, целый зал большой и.. говорят… еще на складе много есть. Хотя марки вроде такие же как тут— тоже «Красный Октябрь», «Ласточка», «Сонет» и., вот этот… на котором вы…
– «Эллингтон», – каркнул щеголеватый папа. – тоже рослый и с молодым элегантным брюхом под одеждой, – но здесь правая педаль уж очень неприятно рычит…
– Да, вот и Элентоны там тоже стоят, в чехлах… А мы, молодой человек, дадим вам… чтобы, знаете ли, зря вам не таскаться… за беспокойство… три рубля, например, – продолжала мягко атаковать супруга Колиного папы, много и безуспешно при этом улыбаясь, часто хихикая и подтягивая правое плечо к щеке. – Или даже пять, как скажете. Так сказать, искусство – требует!
Жадная поспешность и птичья суета клубились вокруг этой заботливой мамы, папа, напротив, был чрезвычайно тверд в эмоциях и напоминал застрявшее в водовороте равнинной реки бревно, ну а мальчишка выглядел уставшим и печальным: мордашка его иногда приподнималась для вздохов тоски. Называли же Колю весьма любопытно – Колё (реже – Коля, когда он фигурировал в третьем лице). И я решил спросить у него, бывал ли он в зоопарке…