Гарвардская площадь
Андре Асиман
SE L'AMORE
Новый роман от автора бестселлера «Назови меня своим именем». «Гарвардская площадь» – это изящная история молодого студента-иммигранта, еврея из Египта, который встречает дерзкого и харизматичного арабского таксиста и испытывает новую дружбу на прочность, переосмысливая свою жизнь в Америке. Андре Асиман создал в высшей степени удивительный роман о самосознании и цене ассимиляции.
Андре Асиман
Гарвардская площадь
Andrе Aciman
Harvard Square
Cover photograph © 2013 by Allen Donikowski / Flickr Open / Getty Images
Cover design © 2013 by Rodrigo Corral Design
Copyright © 2012 by Andrе Aciman
© А. Глебовская, перевод на русский язык, 2021
© Издание, оформление. Popcorn Books, 2021
* * *
Моему брату Алану
Пролог
– А можно мы просто уйдем?
Я ни разу не слышал от сына ничего подобного за все те недели, что мы вдвоем колесили по колледжам. Посмотрели три университета на Среднем Западе, заехали в институты свободных искусств в Новой Англии, Пенсильвании и Нью-Йорке. И вот на последнем витке нашего летнего абитуриентского турне перед поступлением, в уголке Массачусетса, который я знал так хорошо, сын то ли полностью выдохся, то ли просто сорвался.
«Мне здесь не нравится», – объявил он. Я ответил, что уйти не вариант. «А вот и вариант», – отозвался сын. Чтобы другие семейства, собравшиеся в помещении приемной комиссии, нас не услышали, я понизил голос и объяснил, что уйти до приветственной речи будет просто неприлично. На мой аргумент он отрывисто и досадливо ответил: «Тогда разделимся». Помещение с деревянными стенными панелями и толстым ковром на полу заполнялось все сильнее. «Сейчас, например», – прошипел он, едва ли не с угрозой заговорить в полный голос.
– Я не понял, – прошептал я. – Лучший университет во всем мире, а ты раз – и бежать. С чего бы?
Спорить было бесполезно. Кроме прочего, просто поглядев на меня, он, видимо, понял, что сопротивляться я не стану. Я, наверное, тоже устал, надоели мне эти организованные экскурсии по колледжам. Сын не стал ждать, пока я сдамся. Встал, подхватил свою объемистую брошюру и бейсболку. Пришлось встать и мне, хотя бы ради того, чтобы размолвка наша не бросилась в глаза окружающим. А потом – я и оглянуться не успел – мы уже осторожно пробирались к выходу из приемной комиссии. На наши места почти мгновенно поместилась другая пара: отец и сын.
В вестибюле, где перед входом собрались еще родители, мы услышали, как какая-то сотрудница объявила с легким панибратским смешком в голосе – видимо, по замыслу голос должен был звучать доброжелательно и ободряюще, – что после короткого вступления она с коллегами проведет нас в такое-то место, потом еще в одно, потом двинемся в третье, там остановимся у памятника такому-то и полюбуемся изумительным видом, который в Гарварде тоже очень любят. Я мгновенно опознал несколько чванливый распев, с которым она оглашала маршрут, наверняка тщательнейшим образом спланированный. При этом она пыталась сделать вид, что нас ждет неожиданное и захватывающее развлечение, а мы не просто собираемся таскаться по очередному кампусу.
Когда мы вышли, в дверь продолжали входить родители с будущими абитуриентами – направлялись к столу с информацией, а оттуда следовали в зал.
Снаружи, в патио, мы вдохнули воздух раннего утра. Я признал зачаточную дымку, возвещающую, что на Бостон надвигается типичный душноватый летний день.
Было видно, что сыну не по себе. В патио он увидел знакомого. Они попытались уклониться друг от друга. Когда не вышло, тот, другой, торопливо буркнул то, что, видимо, между учениками школ-соперниц должно было сойти за сердечное приветствие. По крайней мере, правила игры юноша знает, подумал я. В воздухе так и витали бахвальство и подспудные распри, и всем – как родителям, так и детям – было совершенно ясно: либо подходи к делу всерьез, либо – в сторонку.
Мы вышли из здания и напрямую, через территорию Института Рэдклиффа, двинулись к реке. Я хотел спросить, откуда такая внезапная робость, тяга сбежать. Потом подумал, что пока об этом рано. Напряжение, как подкладка под наше общее молчание, и так было слишком ощутимо и не спадало. Потом, в качестве этакого пояснения, которое одновременно норовило сойти и за извинение, сын, минутку поколебавшись, произнес:
– Это просто вообще совсем не мое.
Я не понял, что именно «это». Имел ли он в виду поездки по университетам, университетские городки, приемные комиссии, университеты в целом? Или речь шла о посетителях, которые подспудно выхвалялись своими отпрысками, одновременно и с легким благоговением, и со скрытой гордостью? Каждый пыжился, чтобы не выказать слишком сильной ревностности, или робости, или легкомыслия – вдруг члены приемной комиссии о нем не так подумают. Или он имел в виду именно Гарвард? Или – и это меня внезапно напугало – взбрыкнул он потому, что от него потребовали любви к этому университету только по той причине, что его любил я?
Мы приехали на день раньше и успели осмотреть многие гарвардские уголки: здания Рэдклиффа, Ривера, – а потом я отвел его на величественную лестницу Библиотеки Уайденера, и мы на цыпочках проследовали в главный читальный зал. Я постоял там чуть-чуть без движения. Я, похоже, скучал по своим здешним аспирантским временам. Пустынный читальный зал в погожий летний день остается одним из чудес света, сказал я, когда мы уже почти уходили. Все, на что его хватило, – это произнести с тоской, но не менее досадливо: «Ну, наверно».
Я показал ему все те места, где жил: Оксфорд-стрит, Уэр-стрит, Лоуэлл-Хаус. Разве Лоуэлл-Хаус не напоминает ему гранд-отель на Ривьере постройки рубежа веков?
– Общежитие как общежитие.
Показывая ему город, я постоянно думал о том, каково это – гулять с отцом, глядеть, как он останавливается в разных местах, которые для тебя ровным счетом ничего не значат. Выслушиваешь разные подробности про его аспирантскую жизнь задолго до встречи с твоей мамой и не можешь, да и не хочешь никак примерить это на себя; возможно, тебе слегка стыдно, что ты не в состоянии даже изобразить интерес, который отец так старательно в тебе пробуждает. Все, что он видит, будто погружено в душную бадью ностальгии, а прошлое, пусть щеки у него и румяные, неизменно издает этакий неприятный затхловатый запашок старых курительных трубок и заплесневелых комнат, которые сто лет как не проветривали. Я попытался рассказать ему про Конкорд-авеню и Прескотт-стрит, на которых жил тоже, но это было все равно что пригласить его вместе со мной подстричься в моей любимой парикмахерской на Данстер-стрит. Он мне потворствовал, но не более. А самому все равно. Попроси я, он бы ответил: «Мне вообще еще рано стричься».
Я сказал, что знаю одно место, где делают отличные бургеры.
– А ты уверен, что оно не закрылось?
В голосе вновь – насмешка и налет иронии. Он уже услышал от меня, что за тридцать лет многое переменилось: не расположение улиц или магазинов, но сами магазины, их навесы и шатры, а может, и само ощущение от этого места. Гарвардская площадь сделалась меньше и казалась тесной, запруженной народом. Построили новые здания, а кинотеатр на площади, как и многих его собратьев по всему миру, выпотрошили и четвертовали. И даже непреклонный «Кооп» – сокращение от «Гарвардское кооперативное общество», – большой универсальный магазин, расположенный прямо на Гарвардской площади, сильно изменился: солидную его часть превратили в магазин для приезжих, торгующий университетской символикой. Я до сих пор помнил свой кооповский номер. Я назвал ему свой кооповский номер.
– Да, знаю, знаю, – поспешно добавил я в торопливой попытке предотвратить очередное бурчание, – магазин как магазин.
Как и многие родители, которые когда-то и сами здесь учились, я очень хотел, чтобы сыну понравился Гарвард, но настаивать не пытался из страха, что он вовсе вычеркнет его из списка. Часть моей души хотела, чтобы он пошел по моим стопам. Его, понятно, это бесило. А может, мне самому хотелось еще раз пройти по собственным стопам, но уже его ногами. Это его взбесит еще сильнее. Идти по папочкиным стопам в качестве папочкиного двойника, чтобы папочка поквитался с прошлым! Я так и слышал его слова: «Только этого мне во время такой поездочки и не хватало».
Мне хотелось разделить с ним и вернуть себе все открыточные моменты своего прошлого: тот день, когда я перешел через мост в снегу, пока друзья бежали через замерзший Чарльз, а я думал: «Какие безбашенные»; мое первое посещение возлюбленной Библиотеки Хаутона: как я ждал, пока библиотекарь выдаст мне первую мою редкую книгу, написанную мадемуазель де Гурне, приемной падчерицей Монтеня; пожилое лицо давно покойного Роберта Фицджеральда, который научил меня столь многому в немногих словах; последний бокал вина в баре «Харвест» – и сжимающее горло нежелание идти на занятия в студеный ноябрьский день, когда больше всего хотелось свернуться где-нибудь с книгой и отпустить мысли на свободу. Я хотел вместе с ним пройти по мощеным переулкам к реке и в один зачарованный миг охватить взором красоту укромного мирка, который обещал мне так много и в итоге даровал гораздо больше. Постройки, дуновение ранней осени, голоса студентов, каждое утро набивающихся в аудитории, – мне страшно хотелось, чтобы он откликнулся на этот зов и встал на этот путь.
Наконец мне хватило духу спросить, как ему увиденное.
– Ничего.
А потом неожиданно он вернул мне подачу и задал тот же вопрос. Нравится мне тут?
Я ответил – да. Очень.
Зная, что говорю о прошлом.
– Гарвард я полюбил потом, а не в процессе.
– Поясни.
– Жизнь тут была нелегкая, – ответил я, – причем я имею в виду вовсе не учебу, хотя учились мы много и требования были высокие. Трудно было жить той жизнью, которую предлагал мне Гарвард, и не думать при этом о том, что это мираж. С деньгами было туго. Выпадали дни, когда грань между поесть или не поесть выглядела не черточкой на песке, а скорее оврагом. Смотришь на вечеринку, даже слышишь ее – а самого тебя не пригласили.
Тяжелее всего, пытался я сказать, помнить о том, что тебя пригласили.
Я был чужаком, молодым человеком из Александрии Египетской, неизменно озадаченным, рьяно стремящимся стать своим в этом странном Новом Свете.
Об остальном я не хотел думать, не хотел вспоминать, а уж тем более рассуждать прямо сейчас. Кроме того, воспоминания о моем гарвардском «в процессе» до сих пор были запрятаны в дальний чулан – нет, вовсе не забыты, а как бы отнесены на ледник дожидаться особого дня из дальнего будущего, когда найдутся силы и досуг до них добраться. Сейчас не время. Сейчас я хотел вытащить на свет волшебство этого ощущения любви задним числом, ибо оно оставалось со мной все эти годы и тянуло меня назад в те времена, о которых я сильно скучал, но про которые твердо знал: проживать их заново мне не хочется вовсе. Возможно, именно это ощущение «любви задним числом» и подтолкнуло меня совершить с сыном эту одиссею по колледжам, потому что меня страшно тянуло вернуться в Кембридж – пусть сын будет моим щитом, моим прикрытием, моим двойником.
Как объяснить все это семнадцатилетнему юноше, не сломав при этом карусель образов, которыми я делился с ним еще в его дошкольные дни? Кембридж в тихие воскресные вечера; Кембридж в дождливые послеполуденные часы, с друзьями, или в метель, когда жизнь продолжала идти своим чередом, а дни казались короче и праздничнее, и хотелось одного: вообразить, что у ворот привязаны в ожидании лошади, которые отвезут тебя в страну Итана Фрома; суета на Площади пятничными вечерами; Гарвард во время библиотечных каникул в середине января: кофе, еще кофе, постоянный перестук пишущих машинок повсюду, или Лоуэлл-Хаус в последние дни библиотечных каникул весной, когда студенты часами валяются на траве, негромко переговариваются, и звуки подступающего лета приглушают их голоса.
– Мне тут очень нравилось, – сказал я наконец. – И сейчас нравится.