Врач говорил, через неделю надо пробовать потихоньку ходить. Я же отлежался один день, а на второй уже пошёл.
Было это не кругосветное путешествие, но не идти я не мог.
В день я заставлял себя одолевать расстояние до Светлячка и обратки. Для этих хождений детский парк оказался выигрышней, он был ближе к Светлячку, чем вокзал.
Я ходил узнавать, не пришло ли что от мамы.
Шелестелки[120 - Шелестелки – деньги.] всё не приходили. Мне не на что было уехать…
В этих мучительных странствованиях я сделал открытие, поразившее меня. Мне кто-то подбрасывал капиталишко! Конечно, не тысячи, не сотни, а всего-то мелочь. Но – деньги!
Кто?
Как?
Ещё затемно я откладывал башельки на хлеб в правый карман, а левый, где было все моё оставшееся состояние и номерок из камеры хранения, я натуго перетягивал надёжной бечёвочкой.
Отложенные монетки в кулаке относились в булочную. От детского парка она тоже была ближе, чем от вокзала.
Вышел из парка, перескочи через уличку и чуть возьми влево.
Пока я шёл, медяшки в кулаке становились мокрыми от пота.
Я разжимал кулак, монетки не падали. Прилипали, жаль уходить от меня. Я тряхни рукой – они глухо соскакивали на прилавок, и я получал свой кусок хлеба.
У входа в булочную была колонка, где я и съедал свой хлеб, запивая каждый откус прямо из белой толстой струи.
Кинув последние крошки в рот, я правился к Светлячку.
Возвращаясь от неё, я всякий раз наскакивал пальцами в кармане на чужие белые, жёлтые монетки – лежали поверх узелка.
Кто подкладывал? Какая душа это делала?
Я внимательно следил за всеми, с кем встречался, но тайного добруши не находил. По временам это начинало меня пугать. Не невидимки же суют мне бабашки в карман?
13
Если любовь не знает границ, значит, она вышла за рамки.
Т. Клейман
Нет ничего тяжелей, как носить пустой желудок.
Нет ничего трудней, как ничего не делать.
Вечно валяться в тиши на парковой скамейке надоедало до озверения и угнетало, угнетало тем, что целыми днями не видишь людей. Оттого-то, едва проснувшись в кустах, едва отойдя ото сна, таращишься сквозь тесную листву по сторонам, высматривая людей и в парке, и на простреливавшей рядом сонной улочке.
Я ждал вечера, как манны небесной. Вот слетит вечер, я пойду на вокзал…
На вокзале я не буду один…
Это вечернее возвращение на вокзал, хождение долгое, погибельное, превратилось для меня в каждодневную работу. Так бы и не знал, чем заняться, а то уже с утра, прихромав от Светлячка, думаешь, как будешь брести на вокзал, из кармана или поверх брюк придерживая за ушко гипсовую чушку.
К вокзалу я доплывал уже около полуночи, абы не мелькать лишние разы перед ментурой. Случалось, приходил и раньше, если нашлёпывал или собирался ударить дождина.
В дождь я не мог сидеть один в пустом парке, закрывшись в переодевалке на крюк. Стучал дождь. Казалось, он настойчиво стучал мне, звал к себе, и мне стоило большого труда не выглянуть.
Я выглядывал – страх окатывал меня. Кругом пусто, слышен лишь унылый шлепоток капель по листве и темно, темно…
Начинало мерещиться Бог знает что.
Зажмурившись, я кидался назад, в переодевалку. Но и тут, за крючком, видения не оставляли меня, и я видел себя то на необитаемом острове не у самого ли Робинзона, то видел, как ко мне подходил с доброй улыбкой Пятница, ни больше ни меньше, очень похожий на того Пятницу, которого я видел в захватанной домашней книжке на рисунках, – те рисунки врезались в меня, я всегда их помнил, – то вдруг мне виделось, как я доил коз, доил вовсе не призрачных коз на необитаемом острове, а вполне реальных Катек, Манек, Зоек, которые жили у нас в Насакирали и которых я сам частенько доил, если мамушке было некогда…
Когда небо закидывали тучи, больное ликование распирало меня. Я скоро пойду на вокзал! Я скоро пойду к людям!
Я не ждал начала дождя, а потиху, обстоятельно ковылял с корягой к вокзалу. Придя иногда ещё засветло, не летел к своему лежаку напротив камеры. Под вокзальными колоннами, куда дождь уже не забегал, я останавливался передохнуть и подолгу в тоске смотрел на выходивших из троллейбусов людей.
Тут была конечная бойкая остановка. Из троллейбусов народ тесно высыпался, как зерно из пробитого ножом мешка.
Не понимаю, что меня тянуло заглядывать в лица приехавшим. Надеялся увидеть кого из своих? Да откуда могли взяться знакомые в чужом городе?
Всё тут было, конечно, в том, что я, отлёживаясь одинцом, как бирюк, начинал скучать по людям, по их улыбкам, жестам, по их разговорам – по всему живому, что окружало нормального человека.
Случалось, в переполненном троллейбусе к двери, как к смерти, туго напиравшая сзади орда подпихивала какую-нибудь ветхую старушку. Старушка не знала, как и сойти, со страхом лупилась, как на гибельную пропасть, на землю, такую далёкую, такую зыбкую. Бабуся пропаще блуждала взглядом по сторонам, ища кто бы помог ей, и тут я, потеряв всякое обладание, подхрамывал и вытягивал одну руку, другой держась за дверь.
Во всех этих горьких случаях, где я невольно выскакивал этаким минутным геройчиком, меня больше всего коверкало то, что старушки после приставали с бесконечными подобострастными благодарностями, иные норовили впихнуть в руку карманную мелочь, поэтому, сделав дело, я быстро отворачивался и, воткнув глаза в землю, насколько можно ретивей брал за колонну, в толпу.
На этот раз в дверях застряла весёлая грудастая девчища с ямками-омутками на щеках.
– Чего стали? – многоголосо потребовали из тесноты в глубине салона.
– Да середнячка, блиныч, забуксовала! – сквозь досаду хохотнули на выходе. – Вот ещё танцы-рванцы!
У веселухи на плече вперевеску толстый мешок, в каждой руке по два, видимо, непустых ведра, поскольку они сильно тянули книзу, ободками упираясь одно в одно. Деревянные катушки дужек коротко покатывались туда-сюда на дрожащих от чрезмерного напряжения крепких пальцах. Толстушня боком застряла в дверях и никак не могла выйти – не пускал мешок, не пускали вёдра.
Я подсуетился, взял из её одной руки обтянутые сверху полотнянкой два ведра, которые так рванули книзу, что я едва не воткнулся в асфальт лбом. Через мгновение свалился мне на плечи и мешок.
Я чуть было не переломился, но, Бог миловал, уцелел и, засопев, с прибежкой – не поторопись, не выдержу, рухну, – порысил в вокзал.
– Ё-ё-ё!.. – озарённо, ликующе запела вслед девуня. – Ну чо ж это и культурные детки по городам проживають! И спасибы скажут! И грузы твои поднясут!.. Эку тяжелишшу прёшь, как тракторок. При силах… Я ж тя, дитятко, поцалуям души токо и отблагодарствую!
В вокзале сложил я её поклажу у стеночки, и то-олько расправляю бедную спину, поднимаю лицо – «благодетельница», цепко ухватив меня за бока, весело, со смехом вертанула к себе, и я, послушной крутнувшись юлой, оказался с нею лицо в лицо.
Балкончики – тугие величавые груди, – до судороги ощутимо слышимые под тоненьким застиранным ситцевым платьишком, вдавились мне в грудь, и горячий ток хмельной сладости хлынул в меня. Руки сами слились у неё на спине в железное кольцо, судорожно подгребли её ещё ближе, плотней.
– Ой, дитятко! – обомлело охнула она, увидев меня в лицо. – Откуда и сила… Такой тонечкий…Я думала, ты просто рослый, а ты… взрослый… Да-а… добыл в работе… посулилась…
Она раскрыла полные огневые губы и медлила.