Была дочка до неправдоподобия мелкая, обиженная ростом и тощая, тощей самой худой макаронинки. От неё несло всегда не то больницей, не то моргом. Преподавала она в меде.
Зато муж – прямая противоположность. Красавец утёс! Безо всякой меры разбежался ввысь и, на беду, вширь. Похоже, природа поленилась поставить хоть какие ограничители, чем по-недоброму услужила ему. Налился, оттопырился он поперёк себя толще. Это до болезни угнетало его, вышибало из седла привычной жизни. На лице закаменела вечная улыбка виноватости. Виноватость закрыла ему рот. Я никогда не слышал его. Я не знал, да есть ли у него голос. Прикипела, приросла виноватость, не сдёрнуть её никакими силами теперь, как не сдернёшь с лица не понравившийся кому-то нос, как не переменишь цвет глаз в тот цвет, какой больше по сердцу твоей милушке.
Не во нрав легла бабе Клаве непомерная его толщь, и баба Клава, всё же отдав за него свою спичку, выпугалась до смертушки:
– Да оно хотешко и тарахтят, что мышь копны не боится, да это те тарахтят, кому та мышь чужая. Да такой брюхантрест потопчет – останется от бедной Лилюни один мокрый пшик! Не-е! Не попущу я такого пердимонокля!
И накатило на бабу Клаву – хоть стой, хоть падай! – ломиться ночами на широченный диван между молодыми. Лилька под стеночкой, Витёка с краю. Уж коли этот мордант тайком поползёт в сладкую сторону отколупнуть радости, так только через сторожкие баб Клавины костоньки. Тут она, будкая, заслышит, наверняка заслышит, не даст беде разыграться.
Однако неусыпная бдительность бабы Клавы была подмочена самым прозаическим образом, и однажды Лилька, винясь и каясь, со слезами вальнулась к матери на грудь:
– У меня будет ребёнок…
Баба Клава не поверила своим ушам.
Что ей ещё оставалось делать?
После короткого колебания Витёка был изолирован на ночи от семейства. Баба Клава выставила ему в коридоре складушку-лягушку, а сама, запирая дверь на ключ, гнездилась с Лилькой на одном диване.
Так с той поры и легло в обычай: весь матриархат спит в комнате, а единственный на весь дом мужчина в коридоре.
Но и позже, когда Виктор, светясь, сияя виновато-торжественным счастьем, принёс из роддома кроху Светланушку в одной руке, а в другой ещё сильней похудевшую и удивлённо-гордоватую Лильку с царским букетом белых лилий в руках, баба Клава не пала.
Как-то с горячих глаз Виктор посулился уйти.
Баба Клава дала ему полную отходную:
– Крыс-сота-а! Крыс-соти-и-ища!
И тут же этой красоте погрозила кривым пальцем:
– Тольке спробуй, колоброд! Видали! Чёрная линия на него нашла!.. Тольке спробуй, мутотной! Сразу посветлеет!!! Я баба войнущая!
Виктор решил не дразнить судьбу.
Пускай льётся, как льётся. Там толкач муку покажет. Авось перемелется…
И пятый год этот грех мелется.
Завидев меня в окне, Света-конфета заприседала на ходу, вывинчивая свой кулачок из мягкой доброй отцовой руки.
Запросилась ноюще:
– Хочу к дяде… Хочу к дяде Антонику…
Не успел я, сидя на койке, дорезать батон, как она уже тыкала мне в локоть розовым пальчиком:
– Хочу на коленочки. На коленочки хочу-у…
Я отставил ногу.
Девочка осторожно села, привалилась ко мне. Пасмурно огляделась.
Да, тесноте нашей шибко не возрадуешься. Одна старая широченная кровать на двоих с братцем. Шаткий, голый, даже без скатёрки, стол. Больше сюда ничего не воткнёшь. Пожалуй, для разъединственного табурета местечко б и выкроилось. Но нет нам табурета. Оттого кровать служит нам и для сна, и для сиденья.
В ожидании трапезы Митрофан прилёг на подушку, не подымая ног с пола.
Я сижу на крайке, достругиваю батон.
Светлячок ворухнулась у меня под рукой.
– Дядь, а зимой у меня была свинка. А почему я хрю-хрю не говорела?
– Наверно, не догадалась…
– Аха! – ликующе взвизгнула она.
Привстав, тихо толкнулась твёрдо сжатыми жаркими губёнками мне в щёку.
Я молчу.
Через секунду, насмелев, толкнулась уже чувствительней.
– Ты что делаешь, Светлячок? – спрашиваю шёпотом.
– Селую! – так же шёпотом отвечает. – Я люблю тебя, дядя…
Слышавший нас Митрофан – прикидывался только, что спал, – с нарочитым восторгом хохотнул:
– Братцы кролики! Как же далече всё у вас заехало! Любоff, поцелуйчики… Что ж ты теперь, Светунчик, думаешь делать?
Сам и ответил:
– Думай не думай, а раз любовью запахло, надо собираться замуж.
– Я взамуж не пойду! – строго отрезала девочка, прячась у меня под локтем. – Не хочу, как мамка… Бабушка её всегда-повсегда ругает!
– Не хочешь быть мамкой, будь папкой, – не отставал Митрофан.
– Не хочу и папкой. Ещё ограбют.
Мы с Митрофаном переглянулись и разом спросили, поражённые:
– Кто-о?
– А бабушка! – захлёбисто зашептала девочка, косясь на дверь, боясь, как бы не услышала её именно бабушка. – Вчера папка принёс получку. Бабушка отобрала у него всё, даже мне на морожено не отставила. Бросила денежки в стол под ключ, а папке сказала: мало принёс, всё равно, что ничего не принёс. Не получал шелестелки, а говоришь – получал. Иди, иди, – и показала, как бабушка в толчки выпроваживала отца из комнаты.
– Значит, – враспал бухнул Митрофан, – замуж тебя на аркане не утащишь? А кем же ты будешь, как вырастешь?