Некоторое время старухи подавленно молчат.
– А вот это не грех? – вздыхает Кузьминична. – Ещё не закопали – стадом марахнули мужичары в красный уголок. Как же, поминки стынут! Водка стынет! Я не пошла на те поминки в красный уголок. Говорю: разве Катя свой век свековала в красном уголке? Пускай её выносили из мертвецкой, а я таки дома положила камень.[331 - По старинному обычаю, как только выносили покойника из избы, в передний угол клали – в качестве заместителя умершего – камень.] Катя жила у меня. У Кати был дом и устраивай поминки дома! А мужики: к тебе, Кузьминишна, далече. Мы за то, чтоб приблизить поминки к производству. Принял, размочил желудок и рви с огня, вкалывай! Им же главно упиться на пласт… Ну, принесли… В могиле воды по колено подо льдом. Ясно, вода наточилась. Ну сколь стояла ждала яма?! А яму даже на ночь нельзя рыть. Когда хоронить, в той день и копай. Глеб примчал из ближнего двора ведро на верёвке. На Глеба мужичьё дурноматом: гаси эти глупые нежности, трупу всё едино где преть! Глеб не послушался, сошвырнул ведро ребром на лёд. Лёд не рассёкся. Глеб и реши, лёд крепкий, может статься, до самого дна, и отступился, не стал колупать… Ну, опустили на чистый, как девья слёзынька, лёд, засыпали… Народ весь потёк назад. К поминкам. Состались у могилки одни мы с Глебом. Подобрал Глеб всю свежую земельку на холмок, пустился лопаткой мягко обстукивать холмок – холмок и провались. Скоро с укорным шипеньем из могилы зацвиркала, запенилась меж комьев вода. Не захотела помирать… Что же, говорю Глебу, делать? Погладил он меня по руке, просит: идите, покиньте нас однех… Любил он Катю… Любила и Катя… Это я знаю. Сколь раз она во снах его звала. Звала уже и в больнице, как отходила… В крайнюю минуту чужого имени человек не скажет… Они друг дружке самим Богом дадены. С лица до чего подобрались… Брат да сестра!
Старинные товарки сиротливо переглянулись и, столкнувшись лицами, разом заплакали.
3
Сколько живёт мама в Гнилуше, столько и знается с Кузьминичной.
Приятельство это негромкое, не видное постороннему глазу, но обеим радостное.
У Кузьминичны сад. Кузьминична ждёт не дождётся, когда дойдёт до дела садовина, и уже первые спелые грушовки, белые наливы обязательно принесёт в фартуке маме на пробу. Получив удовлетворительный ответ, примется таскать нашим садовину вёдрами. И будет носить, пока сад не опустеет.
Так уж слеплена Кузьминична. Все ближние дворы, у кого нет своих садов, будут с её яблоками до середины зимы. Всех оделит!
В отдарок мама носит Кузьминичне всё лучшее с огорода, носит вишни из предоконного палисадничка.
Приношения у старушек вроде повода повидаться. Соваться с пустом неудобно, а увидеться, поточить новостёнки аж горит как манит, вот они и носят одна одной угощения своей души.
Было недоразумением, если в какой день не встречались они.
И теперь, после долгой разлуки, они не могли наговориться, не могли вместе насидеться и наплакаться.
Они стесняются заикаться про то, что каждая ждала, до смерточки ждала другую, что соскучилась незнамо как.
Кузьминичну поджигает поведать, как она названивала Зое Фёдоровне в Ольшанку, как упрашивала:
«Вы не обижайте ж мою Владимирну. Делайте там что-нибудь… Лечите нахорошо!»
И беда как зарадовалась, когда ей наконец-то сказали:
«Она у нас уже ходит. Ей лекша».
Кузьминична молчит про свои звонки в Ольшанку.
Вспоминая про них, только улыбается как-то светло, достаёт из потайного кармана плюшки тёплое красное яблоко.
– Вы у нас, Владимирна, болющая… Берить…
– От спасибки Вам, Кузьминишна, – с молитвенной благодарностью принимает мама гостинец. – Подай Вам Бог здоровьичка!
– Куда он денется? Подаст! – согласно, не без иронии махнула Кузьминична рукой и поспешила подкатиться с расспросами: – Ну как там, в Ольшанке?
– Та як… Хороше! – похвальчиво и простодушно выпалила мама. – Я скажу… Не надо пужаться Ольшанку. Як бы здесь Зинка не дала укол, гляди, в дороге и перекинулась. Укол дали, я чуть согрелась. Там с машины под руки свели… Шо ж то за хворь тогда ко мне присатанилась? Всю трепае… Замерзаю, а щёки – хоть прикурюй! В Ольшанке, спасибо, откачали. Из самой смерти Зоя Хвёдоровна выдернула. От человек! Золота кусок! Без улыбки слова не скажет. Характер який! С народом як обходится… С машины вылазит, никого нема – улыбается. Сама вся така… То вжэ така в человеке заправа, всегда така будэ. А то Святцев…
– А я вот, – жалуется Кузьминична, – ползаю к нему на уколы. От серца… По науке прозванье ему кардиолох… Лох или лух? Разбери… Одно слово, кардиолух…Уколы у него дуже болючие. Нельзя нахилиться… Болит серце, прям горит. Другим разом грудь таки лёгкая, а башкатень болит… Давленье сниженное.
– О! – радостно подхватывает мама. – А у мене тоже заниженное. Оно хуже повышенного…
– Я пью всё взаподрядку!
– Напрасно, девка. Здоровье – всё наше золото, берегти трэба. А то можно напиться, шо отравитесь!
– На уколы к Святцеву я раз схожу, два с испугу пропустю. Мне сказали бабы, надо понемножку пить водочки, я и попиваю по во столенько – в стаканчике на полноготка.
– Не, Кузьминишна, то не дило… Мне вот младшенький навёз золотого корня. Будем вместях его пить, будем вместях повышать давление…
– Вы смотрите! – наивно детски удивляется Кузьминична. – Да у нас, Владимирна, и одни болячки!.. Сниженное давление… Вместях будем подвышать!.. – Смеётся: – Может, разом примрём, разом приберёмся…
– Кто знае? – задумывается мама. – Э-хэ-хэ… Живи, живи, ще и помирать трэба… Я. Кузьминишна, смерти боюсь… Хотя… Одна смерть справедлива. Всех привечае, никем не брезгуе… Никто у неё не откупится. Никто не отпросится. Никто не отплачется…
– Верно… Смерть честна… Смерть едина, как мать. Хорошая, плохая, а одна родила. Не две матери родили одного. Мы, нищие, сортируем людей. Тот умный, тот глупый… Тот директор, а этот сторож…
– А вышел секунд – смерть, Кузьминишна, принимает и сторожа, и директора… Смерть никем не брезгуе, всех подбирает. В какую щёлку ни залейся – выколупает и заберёт к себе. Вот… Что мы знаем?.. Умирает человек, у него дыхание перехватывает. То нету дыхания, а потом опять дыхнёт. Навроде как из милости смерть разогрешит ще який момент пожить… А ще боюсь, колы опустять в могилу и начнуть засыпать. Земля бух-бух-бух по лицу, по грудям… Я не вынесу этого! Выскочу!..
Кузьминична ласково усмехается.
– Да нет, Владимирна, не выскочите. Знаете, гроб по краям какими гвоздьми прихвачують? Длиньше и толще пальца!
Мама печально и обречённо смотрит на Кузьминичну.
– Была в Москви, – говорит тихо мама, – хороше сделала, купила младшенькому одеяло зимнее. Это память долгая… Тёплая… Надо щэ Глебу и Митрофану купить по одеялу. А то внечай перекувыркнусь и памяти не оставлю…
– Ну-у! – надувает губы Кузьминична. – Вон Вы как запели! Да нам ли об отходе думать? Раз отпустила Вас Ольшанка, мы ещё с Вами всех воробьёв переживём! Оно и совестно сознаться… Одначе часом я чувствую себя дитём. Впала в детство. Чистю зубы детской пастой! Другой в магазине не было… Хоть нас уже и давненько укололо под пенсию… Всё одно в наши помятые годы вёрткие бабки, случается, ещё в жёны записываются!
– Ваша правда, – теплея лицом, соглашается мама. – Вон лежала я в Ольшанке с Нюрушкой. Одна эта Нюрушка в хуторке завязла. Придёт волк – напужается! В больницу Нюрушка ехала одна. Зато назад поехала в паре… Спечётся же блинец! При нас привезли одинокого, как кукушка, старчика. Продал даве корову, совсем заходился в понедельник уйти на вечную жизню. Да всё дело вон куда крутнулось… Ну, выкупали его, одели в чистое. Он свою одежину в узелок да в голову. Лежит, квёлый, руки к сердцу собирает… Вывернулся откуда-то из области незваный внук. От пятой курицы десятый цыпленок. Цэй изворотистый чертяка на примусе и пытает деда: «Дедулио, где, в какой кубышке капиталики сокрыл? Давай, старый пим, гони мне на свадьбу». Дед сопел, сопел, промежду ушей всё пускал головорезовы слова, а там и пусти с ветерком: «Ах ты, кобелина пёстроглазый! Моих денег восхотел? В поле, выжига ты восемьдесят четвёртой пробы, в поле мои деньги!»
– О-хо-хоеньки, – горестно сникла Кузьминична. – Зараз на старых людей гоненье. Про стариков только и вспоминают, когда что да ни будь надо. Призвали в город в гости – набивай в сумяку курей, гусей, сала. Не нас – наши сумки ждут!
– Не скажить, Кузьминишна. Не везде под одну шерсть. Не везде. В каждом сарае свои блохи…
– Может, и так. Не спорю… Чем там с дедом кончилось?
– А тем, что ушёл понедельник, а дедок живой. Он же в понедельник разбежался помирать! День ото дня дедку… Сегодня лучше… Не как вчера… Приискал себе под пару мою Нюрушку…
И час, и второй согласно льётся беседа.
Обстоятельно, до блеска отмыты все гнилушанские истории.
Подружки уже устали одна от одной, посоловели, но разойтись выше их сил.
Наконец Кузьминична, открытая душа, смято поглядывая в окно на предвечерний двор, сетует:
– Такой день маленький, такой день маленький… В два двора сходишь и больше никуда не сходишь. Туда-сюда и день пропал, дня нету… Мне ж ещё к свахе надо. Хворает… Позавчера не дошла до неё, так вчера в пух разбранила. Чего, говорит, не приходила? Чудок не померла, да чтой-то осечка вышла. Смотри, говорит, а то примру и отделаюсь, а ты и не узнаешь. Надо зайти…
– Ну, зайдить, зайдить, – благостно разрешает мама.
Кузьминична сосредоточенно застёгивает, забирает свою плюшку на верхние пуговицы. Не в спехе оглаживает, одавливает её.