Некого тут стесняться, все свои.
А спинка-то изнутри? Ядрён корень! Вот где самая вкуснотень, если жирок грамотно вышматать!
Пар из блюда, пена из кружек, ее сдувают грамотно. Уж вроде и сыты мужики. А неугомонная хозяйка велит девкам третий десяток нести, с пылу-жару, а там и четвертый, пятый…
Иногда полируют пивко одной-другой чаркой беленькой, не без этого.
Все равно нет хмельных.
Припоминают станичники песни дедов.
А песни эти не то, что в разных станицах, в каждой хате, бывает, по-своему поют.
И вот кто-то седогривый, оглядев мужиков зазывно и дико, рубанув рукой воздух, вдруг звонко зачинает: «Когда мы были на войне, эх, да когда мы были на войне! – а другие хором: – Там каждый думал о своей любимой или о жене!
КАСЛЯ И ПЕЛИКАН
Сумерки окружают дом, и кажется, снег летит из глубины мира. Узкая мамина фигурка угадывается во дворе. Она сдирает замерзшее белье с веревок вместе с прищепками, как фанеру.
Входит в избу, облако пара следом, бросает белье на койку. И зарываешься в нем с головой.
Оно пахнет снегом и полынью, а еще немного дымом, вороньими перьями, берестой, воздухом между соснами. Ты носом в скомканные ледяные простыни, а тебя оттуда – за шиворот.
Но как оторваться от этого снежно-крахмального, щемящего, горького мира?
На плите утюги: один «Кемерово», для угольёв, и литой поменьше, каслинский.
Большой утюжище разевает рот на краю плиты, как голодный пеликан.
Каслинский на огне.
Каслю мама поднимает ухваткой из старого валенка, как щенка, приплевывает на чугун для проверки. Он приветливо шипит.
Она гладит отцову сорочку, приговаривая, что хоть и тяжел утюг, но что за крепыш. И ручка ладная. А сам будто «надменный буксир».
Он для воротничков.
А уж для простыней греют серьезного Пеликана.
Она набирает угольёв в печке, ловко пересыпает их совком в пеликанье чрево, запирает задвижку.
Пеликан похож на горящий дредноут в открытом море.
Ну, дуй теперь!
Зачем, мам?
А затем: мелкие уголья прожгут дырки в белье. Давай, вместе? Фу-у-у-ух!..
Летят искры со всех щелей, Пеликан важно пыхтит, не сдается, гордый…
Мама кладет в печку полено за поленом, а у меня щекочет в носу.
Так, приехали! А сырость-то зачем разводить?
А кто ж его знает, отчего внезапно так грустно. Вроде все спокойно, печка пылает, ей двадцать семь, мне шесть, дивно хорошо, даже очень.
Получается, псих я, что ли?
Мама приседает на корточки, вытирает мою щеку краем фартука.
Она придерживает прядь, прикуривает от лучины, смотрит, прищурив глаз, качает головой: дурачок. Никакой не псих. Русский ты.
ФУГАС
Летом я бежал к реке босиком под солнцем, светившим, разумеется, лично в мою честь, и клевер застревал между пальцами. Меня разбирала злость, что не могу перепрыгнуть речку.
Я разбегался, но в последний миг тормозил у края берега.
Плавать я еще не умел.
Трофим дымил самокруткой, сплевывая крошки махры. Он штопал гимнастерку, чинил деревянный протез: ремешки часто рвались.
Русло, говорил, неглубокое, только посередине омут. И если с разбегу, запросто можно перелететь место, где глыбоко, а там ухватиться за камыши. Даже немцы перепрыгивали. Как уж погнали их, прыгали, как зайцы, только кальсоны сверкали.
А тебе, рыжий суслик, слабо?
Подул северный, облака заслонили солнце, и мне стало одиноко.
Я прилег на траву, положил голову на культю Трофима.
Мне нравилась его теплая культя, зашитая в брючину, вместо подушки. От штанины пахло чужим жильем, мылом и медом.
Он укрыл меня телогрейкой и дразнил, щекоча нос соломинкой, я, не вытерпев, чихал.
Он говорил: не надо было обещать. Не прыгнешь – никто из наших на этой стороне реки слова не скажет, а уважать не будет. И ты сам не будешь. И что-то насчет своей батальонной разведки.
Я обещал: немного отдохну и попробую еще разок.
Тут конюх Монахов привел напоить лошадь, услышал спор насчет реки. Он почему-то завелся, снял кирзачи, обернул голенища портянками, разделся до трусов, нашел шестину, поднял палец в назидание: показываю последний раз.
Разогнался и прыгнул.
Конюх дядя Монахов сильно оттолкнулся, и мы видели, как он полетел через речку, будто сказочный скороход.
И вдруг раздался взрыв.
Лошадь ускакала. Ухнуло теплой волной, мы встали, глаза слезились, нас трясло.