Там она стоит со сложными чувствами перед зеркалом и смотрит на свое отражение.
Потом сопит и тупо глядит на кафель, сидя на унитазе. Она думает, не стукнуть ли еще раз на сволочь жидовскую.
Но нет уже ни сил, не желания.
Все испарилось.
И боевая мысль, которая едва зародилась в голове, плавно перетекает на тазик с ромашкой для ног, а оттуда на герань подоконника с видом во двор.
Глава 5.
Осталось две сигареты.
Одну можно выкурить, глядя, как таксисты на той стороне реки высаживают людей к поезду «Москва – Одесса». Он как раз полвторого. Как цыганки пристают к женщине с пакетами. Как офицер уговаривает девицу, а она не хочет идти.
Можно смотреть на тот берег, пока башни вокзала не расплавятся в твоих зрачках. Не осядут в грязные воды реки. Или тебя не сломает ледяной уют города перед закрытием метро.
Тогда и собака Маруся вылезет из-под твоих рук и поковыляет в сторону теплотрассы.
А другую сигаретку оставить на ночь.
Для побудок в такое время, когда в мире, кажется, уже ничего не бывает. Кроме светлячка на макушке МИДа, тумана да твоей рожи в окне.
Из-за нервов придется снова в мусорное ведро за окурками. Тьфу, зараза! Они обычно между очистками и обертками маргарина.
Окурки сына дворничихи, Мустафы, «Прима». А если повезет, и – о-го-го! – толстенькие окурки Тортиллы. Это всегда Pall Mall из валютного магазина, с золотым ободком, запахом нездешнего мира и следами губной помады.
Из темно-зеленого мира, в который не пускают без чеков и загранпаспорта.
Глава 6.
Мольер, Беломор, Джано и Гамаюн – вот наша команда. Экипаж подводной лодки, которая могла бы и не всплывать, так бы и бороздила зеленые глубины. Искателей приключений, бабников, но поклонников старухи с рубинами на перстах – нашей Москвы.
Мы ходили в одну школу, сбегали из нее в «Художественный» смотреть один и тот же фильм «Семеро смелых».
Или шли на Большую Калужскую, где тетка Беломора завивала других таких же теток, как овец на закланье. Кажется, это называлось перманент.
Мы брали в долг у тетки, никогда не отдавая, и топали в «Авангард».
«Авангард» раньше был красивым храмом, пережил Бонапарта, но большевики купол снесли, сделали Горный музей, а потом кино. Но и кинотеатр они тоже потом разрушили ради метро.
Нас потом раскидало по всей Москве.
Гамаюн кончил «Щуку», жил в общаге, получал кое-какие роли – то в массовках, то в театре.
Джано – хотя опальный абстракционист и скандалист – по службе делал всякие идейные скульптуры, и у него водились деньжата.
Грехопадения уводили нас к пивным автоматам. Бросил монету – получай полкружки мутной бурды, еще монету – полную кружку, а бурда уже с пеной. Пили «Ячменное».
Всякий раз, опуская нос в эту пену – похожую на мыльную, когда мама стирала солдатам, – я думал: Мольер, почему ты так себя не уважаешь? В Елисеевском можно купить «Мартовское» или «Портер». В гостинице «Москва» водится «Московское». А если доехать до парка Горького, можно взять чешского и креветок.
Но нет! Нас несло в убогую дыру, очередь в которую тянулась на весь переулок.
Восемь кружек на столе, по две на брата, хватаем первые, стукаемся: за тебя, за него, за нас!.. Мольера отлучили от котла? Не о чем жалеть!.. Первые кружки – залпом до дна. Вторые – вприкуску под сосиски с горошком.
Джано рисует мужика, сидящего на чемодане у подъезда с голыми ягодицами: это ты, когда тебя выгонят еще и из дому.
Он подзывает уборщика, мужичка с вороватыми глазами кота, сует ему деньги:
– Друг, сгоняй за одной!
– Может, сразу две? А то будет, как в прошлый раз.
– Ну, две!
Джано, зажав сигарету в углу рта, продолжает рисовать, где-то прожигает бумагу, размазывает пальцем шариковую пасту, рука его быстра.
Гамаюн с подоконника повторяет роль:
– Массы! Слушайте Подсекальникова! Я сейчас умираю. А кто виноват? Виноваты вожди, дорогие товарищи!
Мужики по соседству поворачивают к нему головы.
– Подойдите вплотную к любому вождю и спросите его: «Что вы сделали для Подсекальникова?» И он вам не ответит на этот вопрос, потому что он даже не знает, товарищи, что в Советской республике есть Подсекальников. Подсекальников есть, дорогие товарищи. Вот он я.
– Так! Стоп! Ты кто такой, на хрен? Чего несешь?
– Вам оттуда не видно меня, товарищи, – продолжает Гамаюн. – Подождите немножечко. Я достигну таких грандиозных размеров, что вы с каждого места меня увидите. Я не жизнью, так смертью своею возьму. Я умру и, зарытый, начну разговаривать. Я скажу им открыто и смело за всех. Я скажу им, что я умираю за… что я за… Тьфу ты, черт! Как же я им скажу, за что я, товарищи, умираю, если я даже предсмертной записки своей не читал?
– Я его знаю, он из «Московского глобуса»! Эй, парень, как тебя там, иди, по сотке накатим!
Аплодисменты. Гамаюн кланяется, выпивает.
Курят, ерзают, галдят. Над столами плывет дым, как над окопами.
Уборщик сбился с ног. То стол прибери, то кружку разбили, то за пол-литрой. Пиво кончается. Везут? Везут! Везут? Да кто знает, когда его привезут! Скорее, к утру.
Свет из оконца преломляется в стекле кружек, падает на лица. И мы – будто подневольные, каторжане голимые.
Джано Беридзе делает последний набросок: наш стол в образе «Титаника» тонет, а мы сидим с кружками на корме, обнявшись. Лучше него рисует только Боба, но Бобу в «Яму» часто не заманишь.
С улицы слышно: играют на трубе.
Для Джано труба – это глас божий.
Для Беломора – война, которой он сыт по горло. Вадик о ней писал свои репортажи, а в награду получил осколок в задницу. И теперь он считает свою жопу метеоцентром: ноет рана – изменится погода.
Глава 7.