– Сдались они там кому! – фыркнул тот. – В вагоны загнали! Во-он там, на полустанке, в теплушки погрузили! Цельный эшелон набрался, вагонов сорок, поди! И отправили!
– Куда?!
– Куда… Куда сейчас всех-то отправляют? – невесело присвистнул Володька, щурясь на солнце. – Далече, должно быть… в Сибирь. Цыгане – они же цыгане и есть… Нетрудовой элемент, стало быть. Ворьё…
– Мы, стало быть, воры нетрудовые? – задумчиво, почти спокойно спросил Лёшка. – А ты-то, брильянтовый, кто?
И снова рука Семёна перехватила Лёшкин взлетевший кулак.
– Явэла, дылыно! Володька, голубь мой, постой, я ещё что хочу спросить-то…
Куда там! «Голубь», схватив под мышку запылённый пиджак, нёсся, как заяц, прочь, прыгая через поросшие мятликом и пыреем кочки. Кепка свалилась с его головы – Володька её не поднял и вскоре исчез в берёзовой рощице у заставы. Цыгане не преследовали его. Сидя в траве, они молча смотрели друг на друга. Над ними, в высоком, жарком, стеклянно-синем небе плыли сияющие горы облаков. Беззаботно заливался в вышине жаворонок. Сладко пахли луговые травы, качались под ветерком лиловые головки иван-чая, жужжали над ними пчёлы. Басовито прогудев, аэропланом пронёсся мимо майский жук. Белели под июньским солнцем крылья шатров. Тонко звенела тишина.
Семён поднялся первым. Нырнув в свою палатку, вышел оттуда со старым армейским вещмешком. Не глядя, бросил другу:
– Собери по шатрам всё, что есть. Нам теперь по чугунке идти долго.
Целый день друзья шагали по шпалам на север. Шли привычным, неутомимым таборным шагом, не обращая внимания на заливавший глаза пот, на прилипшие к спине рубахи. Коротким жестом Семён попросил друга смотреть на левую сторону насыпи. Сам то и дело поглядывал на правую. Делалось это не зря: дважды цыгане находили на насыпи обрывки жёлтой в синий горох ткани и один раз – кусок ярко-красной платочной бахромы. Те, кого увозили в эшелоне, отмечали свой путь.
Лёшке страшно хотелось покурить – или хотя бы, остановившись у колодца, попить воды. Но друг не останавливался ни на миг, а заговорить с ним Лёшка не решался. Час шёл за часом. Солнце зависло в выцветшем от жары небе. Неподвижно стояли вдоль насыпи берёзы с обвисшими листьями. Облака лепились друг к дружке, громоздились в башни, наливались тяжкой синевой. Ближе к вечеру в небе чуть слышно зарокотало: с юга, со стороны Москвы, шла вдогонку путникам гроза. «Да не видит он тучи, что ли» – недоумевал Лёшка, поглядывая в спину друга. Но Семён, не поднимая головы, шагал вперёд.
Порывистый ветер взъерошил берёзы, погнал между рельсами мучнистую мелкую пыль. Заросли полыни вдоль насыпи пошли широкими серебристыми волнами. Ударил гром – и дрогнули, загудев, словно в ответ, рельсы. Синяя молния прошила сверху донизу набухшую громаду туч, – и первые капли наотмашь хлестнули по шпалам. Ещё одно сверкающее лезвие полоснуло по небу, вспыхнувшему прямо над насыпью мертвенно-голубым огнём. И полило, как из ведра.
Спрятаться было негде, и дальше цыгане шли под хлещущим ливнем. Сделалось темно. В небе гремело и вспыхивало. Лёшка дрожал, уверенный, что вот-вот в них шарахнет одна из молний, без конца кромсающих тучи, но остановить друга по-прежнему не решался. Молния, в конце концов, могла и не ударить, а вот Сенька (Лёшка чувствовал это всей душой) ударит не задумываясь.
Семён в конце концов остановился сам. Застыл внезапно в шумящем, исполосованном дождём сумраке – и, перешагнув через рельс, решительно запрыгал вниз по насыпи. Лёшке оставалось только побежать следом.
Под мечущимися от ветра берёзами и иргой темнел деревянный, крытый толем навес. В глубине сараюхи виднелся штабель дров. Крыша текла, и на земляном полу чавкала вода. А снаружи загремело ещё пуще – и дождь встал вокруг навеса сплошной серой шелестящей стеной.
Семён развёл костёр, привычно выбив искру, как кресалом, двумя осколками «белой тарелки», которые забрал из разорённого шатра. Сырые дрова долго не хотели заниматься, шипели, гасли, но в конце концов загорелись, чадя сизым, едким дымом. Семён стянул облепившую плечи рубаху, отжал, встряхнул, снова надел – и сел возле огня, обхватив колени руками. Лёшка, украдкой поглядывая на друга, разложил на обломке доски безнадёжно раскисшее курево, придвинул его к огню в слабой надежде, что махорка подсохнет хотя бы к утру. От голода крутило живот. В мешке лежали несколько сморщенных клубней картошки, наспех прихваченных в таборе, – но Лёшка боялся даже заикнуться об ужине.
Снаружи зашлёпало: кто-то со всех ног, оскальзываясь, бежал по лужам. Семён поднял голову, и они с Лёшкой успели только переглянуться – а под навес уже ворвалась перепуганная стрелочница. Её сбитая набок юбка была мокра до колена, босые ноги перемазаны глиной, плечи венчала железнодорожная куртка. В руке качалось ведро с водой. Увидев испуганно поднявшихся ей навстречу цыган, женщина попятилась:
– Господи… Вы кто?! Я бежу, вижу – дым, думаю – пожар, молнией запалило… Вы чего тут расселись-то, цыгане? А ну, марш! Станционные дрова-то, казённые! Спалите – кто в ответе будет?
– Успокойся, тётушка, не кричи, – перебил её Семён. – Мы знать не знали, извини нас, дорогая. Сейчас уйдём.
– Постойте… Мужики… – Тётка бухнула на землю своё ведро, неловко провела ладонью по простоволосой голове, – и сразу стало видно, что она вовсе не стара. С мокрого, круглого, веснушчатого лица смотрели ясные зелёные глаза. – Да вы – из этих, что ль? С ешалона? Убегли, да?
Одним прыжком Семён перелетел через костёр и сжал плечи женщины.
– Дорогая! Золотая! Из каких – из «этих»? Что ты видела? Брильянтовая, изумрудная моя, что ты видела?!
– Да господь с тобой! Пусти – вцепился… Ух, да не смотри ты на меня, леший, страшно же! Фу-у-у, ну и глазищи, чисто сатана… – женщина испуганно забилась в руках Семёна, и тот, опомнившись, отпустил её. Смущённо шагнул в сторону, пробормотав «Прости…»
– Ишь, что я видела, спрашивает… – Женщина неуверенно усмехнулась, оправила кофту, подняла упавшую на пол куртку. – Станция ведь тут, в двух шагах, Мытищи прозывается. Везли ваших мимо-то, а я стрелочницей, значит, на разъезде… Цельный ешалон, цыганами набитый! Мало стояли, всего-то три минуты, скорый я пропускала… а ваши цыганки всю-то насыпь лоскутами усыпали! Видать, знак оставляли! Да ведь только грозой посмоет всё… Вы вдогонку, что ли, бежите-то?
– Бежим. – Семён не сводил с женщины глаз. – Семьи у нас там. Ты-то, милая, не слыхала – за что так с ними? Мы же не бандиты, не кулаки, не контра какая… Просто цыгане!
– И господь с тобой… Мне-то отколь знать? – Тётка смотрела сочувственно, вытирала рукавом лицо. – И ведь, главное, сколько их там! Поди, со всей Расеи собирали: николи я столько цыганей враз не видала! Вы-то как вырвались?
Семён не ответил. Он о чём-то напряжённо, глубоко задумался и даже не заметил, как женщина, подхватив ведро, выскользнула из-под навеса. Дождь стучал по крыше, тонкая струйка, просачиваясь между досками потолка, падала прямо на плечо Семёна, и он, не глядя, словно надоедливое насекомое, смахивал воду. Лёшка, застыв у стены, смотрел на него со страхом.
Тётка-стрелочница снова вошла под навес. Под мышкой у неё был свёрток.
– Цыган, ты что – в землю врос? Так и стоял всё время? – удивилась она, с тревогой покосившись на Семёна. Тот, словно спросонья, ответил ей непонимающим взглядом. Женщина вздохнула. Подойдя, осторожно погладила цыгана по плечу.
– Эко – мокрый весь… Хоть к огню сядь, олух! Хоть ваши-то и не болеют, а ведь, если умеючи-то взяться, так и цыгана до чахотки довесть можно! Ничего, ничего… Сам разумей: коли ваших в ешалонах повезли, да со снабженьем, стало быть – до худого-то не дойдёт! Авось подальше от столицы отвезут да в чистом поле и выпустят… Потому – цыгане есть цыгане, кому они сдались? Или, может, по колхозам распихают. Глядишь, и дома дадут ещё! Не убивайся, ничего твоей цыганке с цыганятами не будет! Даст бог, догоните их… Вот, поглянь, я вам поесть принесла!
– Заплатить тебе нечем, тётушка, – вполголоса отозвался Семён, глядя на хлеб, полчугунка холодной каши, лук, только что выдернутый из грядки и облепленный мокрой грязью. Тётка, раскладывая снедь на разостланной рогоже, только отмахнулась:
– Сдалась мне твоя плата… Ешьте да спите! Лучок вон под дожжом сполосните… Я бы вас и на ночлег пустила, да свекруха съест. Боится она ваших-то! У ней однажды цыганка из корзинки кошелёк выхватила!
– Это не наша цыганка была, тётушка, – робко заметил Лёшка. – Наши бабы таким не промышляют, то другие цыгане были…
– Да как вас рассортируешь-то? – фыркнула стрелочница, настойчиво вкладывая в руку Семёна кусок хлеба. – Все вы, как тараканы, – одинакие да чёрные… Да ешь ты, ефиоп! Коли с голодухи ослабнешь, так и не дойдёшь к своей ворожее-то! Дружок вот твой дойдёт, а ты – нет!
Лёшка, который уже уминал за обе щеки горбушку, смущённо усмехнулся и потянулся за луковицей. Семён вздрогнул, словно разбуженный. С изумлением, словно только сейчас заметив, посмотрел на кусок хлеба в своей руке. Поднял взгляд на стрелочницу. Медленно переспросил:
– Так, говоришь, не поубивают их?
– Да сдурел ты, что ли, вовсе?! Тьфу, придёт же в башку… Ишь чего вздумал! – Тётка замахала на него руками, как на осу. – И типун тебе на язык, дурак! Когда это баб с детьми стреляли?! Вывезут, говорят тебе, вывезут их от столицы-то подале, чтоб вид не портили, – да и пустют! Верно тебе говорю! Коли бы поубивать хотели – нешто стали бы деньги на вагоны да на снабженье тратить?!
– Твоя правда, кажись, – хрипло выговорил Семён. Через силу, с натяжкой усмехнулся. – Тебе бы, тётушка, цыганкой быть. Хорошо гадаешь. Люди бы большие деньги платили.
– Не учена людей-то дурить! – отмахнулась стрелочница. – Это только вашим господь дозволил… Вот под утро товарняк до Горького порожний пойдёт, так я вас разбужу, покажу, куда втыриться. Под вагонами-то хоть полпути проедете…
Семён вдруг бережно положил свой кусок хлеба на поленницу, повернулся к тётке и крепко взял её за обе руки.
– Спасибо тебе, золотая. Спасибо, дорогая! Береги тебя бог, спасибо!
– Да ну тебя, цыган… – женщина неловко высвободила руки, смущённо, по-детски спрятала их за спину. – Нешто я не понимаю? У меня самой детей-то двое, оглоедов… Кабы их от меня забрали, я бы ещё не так по шпалам-то вдогон почесала! Ешьте, ребята, да спите. Разбужу вас, когда товарняк подойдёт.
Она шагнула под дождь – и пропала в серой шумящей пелене. Семён некоторое время стоял не двигаясь. Затем отошёл к стене, сел на рассыпанные дрова, сгорбился, опустил голову.
Прошло несколько минут. Семён не двигался. Глядя на него, не двигался и Лёшка. Затем он всё-таки осмелился робко окликнуть:
– Морэ… Ты бы поел, а? Лук молодой, сладкий, как яблоки…
– Ты ешь, – глядя в пол, отозвался Семён. – Я не хочу. Спать лягу.
Лёшка внезапно одним прыжком взвился на ноги, опрокинув чугунок с кашей. Чугунок повалился в костёр, полетели искры. Рыжий свет сполохом упал на Лёшкино лицо, – и Семён, подняв голову, недоумённо нахмурился:
– Ты… чего?
– А ничего!!! – заорал Лёшка так, что из-под навеса с паническим чириканьем вылетела прямо под дождь чета воробьёв. – За… Замучил! Сколько можно?! Скажи давай – сколько можно?! С утра убить грозился – так давай! Убивай! Полегчает, может! И вали дальше по шпалам один! А я… А мне… А вот…
Договорить он не смог: Семён шагнул через костёр и, крепко сжав Лёшкины плечи, с силой несколько раз встряхнул друга.