– Я-то понимаю, – без улыбки отозвался брат.
– Я в Москву приехала – думала на фабрику пойти или в артель какую-нибудь. А получилось, что в театр попала! И взяли, и деньги платят, хоть и гроши. Но мне ведь много не нужно! К осени вернёмся – я Колю и Наташку в школу отведу!
Сергей молча кивнул, улыбнулся, – и снова от этой улыбки у Калинки сжалось сердце.
Внезапно жаркая, нежданная мысль так ударила в виски, что Калинка вздрогнула. И осторожно улыбнулась, сама боясь поверить тому, что пришло ей в голову.
– Что ты? – изумлённо спросил Сергей, с недоверием глядя в засветившиеся глаза сестры.
– Серёжа… Послушай… Я вот что подумала… Может быть, и тебя?.. И ты тоже?.. Может, и ты в театр придёшь? А?! Ты ведь гитарист хороший, ты у отца в хоре пел, ты лучше их всех… Серёжа, это же правда! Пойдём, а? Прошу тебя, пойдём!
– Да брось, глупая, что ты… – запнувшись, принуждённо рассмеялся он. Но Калинка, обрадовавшись этой запинке, схватила брата за плечо.
– Серёжа! Подумай! Отчего же нет? Меня взяли – и тебя возьмут! Им народные кадры нужны, понимаешь?! Я с улицы босиком пришла, в драной кофте, – и меня взяли! А уж тебя-то… Серёжа, там, конечно, гитаристы прекрасные, но ведь и ты у меня… Серёжа, да ты им только споёшь, споёшь то, что мы с тобой… «Снова слышу» или «В последний раз…» – и они в обморок упадут!
– Да ну тебя, с ума сошла…
– Ничего не сошла! Сер ёжа, но даже если… Ну вот что! – вдруг решительно заявила Калинка. – Если тебя не возьмут – я тоже из театра уйду! И останусь здесь, в Самаре, с тобой! У меня семилетка, я куда угодно на работу могу устроиться, ты сам сказал! И если я теперь не одна… Если ты нашёлся, если ты со мной… Боже мой, Серёжа, я о таком счастье и подумать не могла! Мне теперь ничего не страшно!
– Калинка… Постой ты, совсем с толку сбила! – Брат смотрел на неё в упор тёмным, острым взглядом, не улыбался. – Но послушай… Как же я приду в театр твой? Там же, сама говоришь, – цыгане… Они же знают про меня! Они знают, что я…
– Никто ничего не знает! Ни про меня, ни про тебя! Они – московские, артисты, питерских там – ни одного! А если и узнают – что с того? Серёжа! – Калинка вскочила со скамьи. – Решай как хочешь, но я от тебя не уеду! Слышишь – не уеду! Никуда! Ты мой брат, мой родной брат! У меня, кроме тебя и детей, больше никого на всём свете нет! Шагу я от тебя не сделаю! И если ты в театр не хочешь – я с тобой остаюсь! Не прогонишь ведь, пшалоро? Это ведь чудо, понимаешь ты, чудо, что бог нас здесь свёл! Что ты пришёл в театр и меня там увидел! А если бы нет? Что тогда?!
Сергей натянуто усмехнулся, пожал плечами. Хотел было сказать что-то – и не смог. Папироса запрыгала у него в губах, и он с силой выплюнул её. Отвернулся было – но Калинка обняла его. Он дёрнулся было в сторону – сестра удержала. И Сергей, как в детстве, уткнулся лицом в мягкие складки её кофты, крепко, до боли прижав Калинку к себе. Папироса ярко мигнула из травы, спугнув бледно-зелёного светлячка, – и погасла. Глухо, натужно, словно предупреждая о чём-то, проворчал из-за реки гром.
* * *
– Да чтоб вы передохли! Чтоб вас по рельсам размазало и по шпалам раскатало! Тьфу! Тьфу! Тьфу! Чтоб жёны кишки ваши в решето собирали и на катушки сматывали! А ну говори, а ну отвечай, а ну скажи так, чтоб люди слышали, – что я взяла? Что я у советской власти взяла?! А?! Ишь ты, цыганка уголь украла! Да что мне с твоим углём делать, куда его втыкать, в какое место?! Ты соскреби, соскреби с меня то, что я взяла, и в кучку сложи! Пусть люди увидят, какая гора до небес вознеслась, самому богу пятку колет! Пусть люди скажут – есть у тебя, брильянтовый, мозги, или нет?! Ну? Ну?! Тьфу на тебя, тьфу на тебя, никуда я с вами не пойду, никуда, никуда!
«Меришка, что ли, кричит? – подумал сквозь сон Семён, улыбаясь и переворачиваясь на другой бок. – Какой она уголь там уволокла?»
– Морэ, вставай! – вдруг зашипели ему в ухо с такой страстью, что Семён сразу же сел торчком. В лицо ему смотрела заросшая чёрной бандитской щетиной Лёшкина физиономия. Щека друга была вымазана рыжей глиной и травяной зеленью. Рубашка была мокрой. Передёрнув плечами, Семён заметил, что и его рубаха прилипла к спине.
С того дня, как друзья пришли на рассвете в свой опустевший табор, минуло уже три недели. Из пустого товарного вагона, в который цыган пустила стрелочница, их выгнали через два дня и, как оказалось, правильно сделали: состав свернул не к Ярославлю, а к Твери. Семёну и Лёшке пришлось тридцать километров возвращаться пешком по шпалам до нужного стрелочного перевода. Жара стояла страшная, духота давила на плечи, рельсы сияли под палящим солнцем, слепя глаза. За лесом время от времени погромыхивало; изредка через выцветшее от зноя небо лениво переползала разбухшая гряда облаков. Страшно хотелось пить, от усталости гудели ноги, и Лёшка всё чаще и чаще поглядывал на друга, – но Семён шёл не останавливаясь, не оглядываясь и не сбавляя хода. Рубаха на его спине взмокла от пота, сапоги подёрнулись жёлтой пылью до верха голенищ, – но Семён шёл и шёл по шпалам мерным, неспешным, ровным шагом.
«Как гнедой-трёхлетка в упряжке! – и восхищался, и сердился Лёшка. – Хоть бы попить остановился…»
После полудня он не выдержал:
– Сенька! Вон колодец! Давай хоть водицы похлебаем! Сил же нету никаких!
Семён остановился, обернулся и несколько мгновений смотрел на друга словно не узнавая. Лицо его было покрыто пылью до самых бровей. Задрав голову, он взглянул на солнце, шумно вздохнул и объявил:
– Коней… посреди пути… не поят. Вернёмся на развилку – напьёмся… чтоб с ноги не сбиться.
– Да нешто ж мы кони, морэ?!. – взвыл Лёшка. Но друг отвернулся и снова упрямо зашагал по шпалам. Лёшка сплюнул, тоскливо выругался и потащился следом.
Семён добился своего: на закате, красным, душным киселём растёкшемся над лесом, они вернулись на злополучную развилку – чуть живые от жажды и усталости. Лёшка тут же скатился по насыпи к колодцу, вцепился в выглаженную до блеска ручку ворота, выволок полное ведро – и приник к холодному краю, глотая свежую, холодную, невероятно вкусную воду, постанывая от счастья. Он выпил чуть не полведра, с наслаждением умылся, вылил остатки воды себе на голову и протяжно охнул, чувствуя, как холодные струйки щекочут горячую кожу под рубахой.
«Дэвлалэ-э-э… Спасибо, господи…» Шумно выдохнув, Лёшка поставил ведро на чёрный от сырости, сочащийся каплями сруб, вытер рукавом лицо, оглянулся – и обнаружил, что Семён исчез.
«Бог ты мой!» Лёшка взлетел на насыпь, растерянно осмотрелся. Вокруг – никого. От недалёкого болотца доносились тоскливые крики какой-то птицы. Солнце ещё не село, пылающим шаром застряв в березняке, красные полосы пластались на пустых рельсах. Поодаль на шпалах сидели две сороки.
– Сенька! Морэ! – позвал Лёшка, и сороки с громким негодующим стрёкотом метнулись в рощу. Лёшка тоскливо оглянулся, чертыхнулся – и припустил по шпалам обратно.
Сенька нашёлся через полверсты – в светлых сумерках Лёшка сразу заметил его серую рубаху. Друг стоял у растрёпанных кустов лещины и что-то аккуратно выпутывал из ветвей.
– Ты с ума свихнулся, дурак?! – заорал Лёшка, чувствуя, как от облегчения вспотела спина. – Куда один ушёл? Не сказавшись? Воды попить спокойно не даст, жеребец двужильный! Хоть бы пальцем ткнул, куда пошёл! Нам же друг от друга теряться нельзя! Запропадём поодиночке-то! Что ты там, на кусту, увидал? Орехи же месяца через два только… – Он осёкся, потому что Семён обернулся – и впервые за последние дни Лёшка увидел на лице друга широкую и ясную улыбку. Белые зубы сверкали с грязного, запылённого лица, когда Семён протянул другу пёстрый кусок ткани с бахромой.
– Вот! Глянь! Правильная дорога наша! Это – Меришкина шаль, которую я ей ещё до голодухи в Ростове купил! Всю ярмарку обошёл, пока самую красивую не сыскал! Видишь – шалёнка малиновая, а бахрома на ней – синяя с морозом, во всём таборе ни у одной цыганки такой не было! И незабудочки голубые – видишь?!
Незабудки на лоскуте были не голубыми, а почти белыми, давным-давно выгоревшими на степном солнце, – но улыбка Семёна была такой радостной, а глаза с чумазой физиономии сияли таким счастьем, что Лёшка против воли улыбнулся тоже, шагнул к другу – и они обнялись под кустом лещины, по колено в тумане, под сиреневым, ещё слабо тлеющим на закате небом.
– Теперь будем идти и на кусты поглядывать! – раздумывал вслух Семён, взбираясь на насыпь. – Коль уж Меришка сообразила шаль порвать да до куста её докинуть, – стало быть, и дальше шпэрки оставлять будет! И другие цыганки тоже набросают! Мы теперь с пути сбиться никак не сможем… да куда ты меня назад тянешь-то?! Нам вперёд надо!
– К колодцу нам надо вернуться, дорогой мой! – лопнуло Лёшкино терпение. – Или ты решил до самой Сибири не пимши скакать? Так даже с лошадью хороший хозяин не обойдётся, а ты со мной что делаешь? Пошли, говорю, хоть воды напьёшься, жрать всё равно нечего! Там я крушину приметил, на ней ягоды, хоть их пожуём… И домики какие-то стоят, может, постучаться? Авось дадут чего?
– Кто нам с тобою даст? – невесело отмахнулся Семён, шагая следом за другом по шпалам. – Кабы тут моя Меришка была или хоть твоя Аська… Прошвырнулись бы по домам, погадали бы, попросили, детьми потрясли… А нас с нашими-то рожами только со двора прогонят. И хорошо, если милицию не позовут!
– Загнёмся с голоду, – тихо и уверенно предрёк Лёшка. – Как идти, если брюхо к спине липнет?
Семён в ответ только упрямо засопел.
В тот вечер они, измотанные до полусмерти, уснули под кустами, даже не почувствовав голода. Но, проснувшись на рассвете, в сыром и влажном сумраке, под унизанными росой, как стеклярусом, набрякшими ветвями крушины, Лёшка почувствовал, как невыносимо сосёт в животе. Видимо, те же ощущения были и у Семёна, потому что, проснувшись, тот сразу же сказал:
– Идём грибы искать! Рано ещё, конечно, но хоть сыроежку сгрызть…
С грибами им неожиданно повезло: в низком молодом ельнике в самом деле отыскались ранние сыроежки с серыми и розовыми шляпками, и цыгане испекли их над костром. Быстро, обжигаясь и давясь, заглотали – и с тоской уставились друг на друга. Было очевидно, что на таких харчах далеко не уйдёшь.
– Надо на работу подряжаться, морэ, – хмуро предложил Лёшка, глядя, как над сизыми макушками елей поднимается розовое, влажное, укутанное золотистым туманом солнце. – Пойдём в город, порасспросим… Неужто стройки не найдём? Здесь – не Москва, авось паспортов не спросят.
Сенька упрямо мотнул головой.
– Сразу ведь всё равно не заплатят. Месяц отпашем – тогда только… А за месяц неизвестно куда наших завезут! И ни одной тряпочки на кустах не останется! Нет, Лёшка. Торопиться надо.
– С голоду сдохнем, – напомнил Лёшка. Сенька молчал, глядя в прозрачные язычки пламени. Он понимал, что друг прав и что на одних сыроежках далеко не ушагаешь. Но всё равно нужно идти и идти, не сводя глаз с придорожных кустов, не пропуская ярких лоскутков, что лишь тогда они найдут своих… Что, возможно, ещё немного – и они догонят… Ведь должны же эшелоны стоять иногда! Хоть ночью!
– Так ведь и мы ночью спим, – напомнил Лёшка, и Семён, вздрогнув, сообразил, что думал вслух. Он поднял глаза на друга, криво усмехнулся, увидев его испуганное лицо.
– Боишься, что ночью идти заставлю?
– А кто тебя, дурака, знает… Ума-то нет! – пробурчал Лёшка.
Семён отмахнулся, вздохнул и поднялся.
– Ладно… Идём.
Уже в темноте они дошагали до городка, чернеющего на фоне закатного неба крышами, трубами и накренившейся колокольней, забрались под пустой вагон на заросших полынью путях – и уснули. А наутро Лёшку разбудил истошный визг, и он, едва продрав глаза, понял: ни одна гаджи так вопить не сможет.