Каждый проведённый момент в этом отделении был для меня мучительным, я ощущала себя в концлагере, не смотря на то, что персонально для меня было назначено специальное питание, потому что на тюремных баландах долго не протянешь. Пища была грязной, непромытой, противной, её есть было просто невозможно, но и спецпитание мне было не нужно, я вообще ничего там ни ела, а женщины, сидевшие рядом со мной, до безумия были рады двум столовым ложкам сухого творога и горошнице на обед. Накануне моего дня рождения мы прокололи мне уши гвоздиками, и в этом отделении они стали у меня гнить и кровоточить, и мама тайком приносила в сумке спирт и обрабатывала мне их. Так же она приносила мне в термосе покушать и попить, приносила конфетки, и вообще приходила каждый день, пыталась поднять меня силой духом, повесила над моей кроватью мои рисунки, заставляла заниматься математикой, чтобы отвлечься, хотя бы в её присутствии, сказала, чтобы я читала и занималась. Рассказывала, как продвигаются дела по поводу разговоров с главврачами и людьми из этой сферы, которые защищают права детей и человека, она даже звонила в Москву, обращалась к адвокату. Она всячески пыталась меня спасти и помочь мне, старалась не подавать виду, что ей тоже очень плохо и больно. Но когда приходила ко мне бабушка, она не могла сдерживать слёз, начинала плакать, следом за ней и я, это замечала заведующая отделением, и угрозой стращала меня, что, если я буду плакать, она не позволит приходить моей маме ко мне каждый день. Да, там не положено было к кому-то приходить, тем более каждый день, но мама и это выбила для своей любимой и единственно дочери. В том отделении нельзя было плакать даже от самой невыносимой боли, которая у меня была из-за воспаления мочевого пузыря и бронхита, которые я заработала в холодных стенах отделения. Я целую неделю не ходила в туалет по большому, впрочем, там и по маленькому сходить очень трудно было. Дверь перекрывала всю основную часть отделения, и выйти в туалет, а так же вернуться обратно, можно было только тогда, когда проходил мимо медперсонал. Мне приходилось терпеть двойную боль, потому что с воспалением мочевого пузыря в туалет ходить гораздо больнее, но это был не просто туалет, это была холодная газовая камера, так я её могла назвать. Не потому, что там кого-то держали взаперти, а потому что это была курилка, там текла только ледяная вода, и в моём представлении идти в туалет лучше в кусты, чем туда, даже если бы там никого не было, ни курения, не людей. Это помещение было тёмным и страшным с очень тусклым освещением, и я там просто задыхалась от обильного запаха курева, который расходился по всему отделению. Я просто не могла туда заходить, и даже мольбы моей мамы перед врачами, что мне тяжело там физически находиться, не говоря уже о моём душевном состоянии, они чёрство оставляли меня в этом отделении, да ещё и стращали. У этих людей не было души, веры в Бога, а точнее вера в Бога там под запретом вовсе, так же, как когда-то в Ленинские времена убивали за веру, то там, если ты веришь в Бога, то место в этом «раю» тебе обеспеченно пожизненно. Разумеется, я всё скрывала, а когда наступал вечер, перегороженная дверь открывалась, потому что врачи в пять часов вечера покидали отделение, а пациенты расходились. Я оставалась одна, уходила в глубину палаты к окну, падала на колени и начинала в страхе тайком молиться. Мой страх настолько усиливался при молитве, что меня смогут заметить, назначить ещё больше препаратов, от которых мне и без того было плохо, что меня оставят там надолго. Этот страх и молитва вызывали у меня сильные боли в душе, они были настолько сильны, что мне казалось, что та разорванная бомба в моей душе начинала гореть, а её острые осколки кололи меня изнутри, и я начинала плакать.
А боль дойдёт до сердца твоего
И жарким пламенем сожжёт она его,
И будешь жить ты без него.
Ты будешь счастье своё ждать
И с болью в сердце умирать,
Молитву Богу посылать!
И если счастье всё ж придёт –
Всю боль у сердца заберёт,
Со счастьем будешь жить всегда,
А боль не вспомнишь никогда!
Однажды ко мне приходила мама и заметила одного приходящего мужчину, видимо к кому-то из пациенток. Мама узнала в нём отца одной своей одноклассницы, но он её не узнал, потому что уже прошло много лет, да и мало кто обращает внимание на чьи либо лица, когда на свидание выделяются какие-то считанные минуты. Его дочь не смогла выйти к нему на свидание, мама моя к тому времени уже уходила. Я не знала, кто тот мужчина, но когда он стал расспрашивать медсестру о том, где и в каких условиях лежит его дочь, то я всё рассказала ему сама, за что, к счастью не поплатилась, получила лишь выговор от медсестры. Может, мне ничего не было от неё, потому что я была ребёнком, а может, и другие причины были. Но я поняла, что там лучше во всём держать язык за зубами, потому что твой, пусть и не при свидетелях разговор, не будет тайной.
На следующий день мама мне рассказала о том, что это отец её одноклассницы, и попросила меня выяснить, что с ней. Единственное, что я смогла узнать, что у неё были страшные боли, которые медперсонал считал психическим расстройством, и обкалывал её. Она всё время кричала и не вставала с кровати. Спустя несколько лет, моя мама встретила её на улице, а та рассказала, что она на инвалидности, что ей сделали операцию на внутренних органах, что у неё было внутреннее кровотечение. Конечно, мама не стала рассказывать о том, что знала, где она была, потому что это самый настоящий кошмар, который не должен стать явью. И почему медперсонал её внутреннее кровотечение считал психическим заболеванием, и что было с ней потом в том отделении, знать я не могла. И даже, если бы я могла ей помочь, мне всё равно никто бы не позволил этого сделать, потому что любая помощь друг другу там считалась, как что-то противоречивое медперсоналу, и за это несли жестокие наказания.
Как-то раз, я проходила по коридору в сторону туалета, был день, я особо быстро не шла, потому что хотелось немного пройтись и оглядеться, хотя смотреть там было не на что, неприятно и страшно. И случайным образом заметила зеркало. Я вспомнила, что своё отражение не видела уже больше недели, мне было немного страшновато в него смотреть, особенно меня напугали мои собственные глаза. Я сидела на сильных препаратах, и взгляд мой был неестественным и странным, а ещё я увидела в них свой собственный ужас и страх, в котором сама находилась. Я не стала у него долго стоять, чтобы не вызвать никаких подозрений у медперсонала, который там был повсюду, особенно на основной половине, да и стоять на одном месте долго тоже было невозможно, иначе я привлекала к себе внимание. Вообще внимание к себе я привлекала полностью, на меня смотрели все кому не лень. Наверное, я была большой редкостью в таком отделении, а может и вообще единственным и неповторимым экземпляром, лакомым кусочком.
Никогда не забуду, когда, как на грех, мне во второй раз в жизни, после длительного перерыва, пришли месячные, к счастью, что мама ко мне приходила каждый день. Но получить заветные прокладки было не так-то просто, в ближайшем окружении аптеки не было, не было и магазинов, маме пришлось выяснять у медперсонала, где находиться ближайшая аптека, куда она поехала. Конечно, она их мне привезла, но не самое страшное было, что переодеваться мне пришлось в палате при женщинах, которые со мной лежали. Самое страшное было то, что когда мне назначили клизму, которую вытребовала для меня мама, потому что не одно слабительное на меня не действовало, а недельный срок был достаточно приличным. Эту клизму, во время месячных мне делали в той концкамере, где было столпотворение курильщиков, которые просто так занимали места на открытых унитазах, чтобы там сидеть. Да ещё мне при всех их пришлось догола раздеваться, ложиться на грязную лавку, раздвигать попу, чтобы мне поставили клизму, потом при всех их, всё голой перемещаться к унитазу. Меня всё время оглядывали те заключённые, иногда подходили ко мне, говорили, пускали дым в лицо, но я всё время молчала. Я боялась, что они начнут меня трогать, сделают мне что-то, и, не смотря, что клизма мне помогала плохо, мне должны были делать ещё одну, я отказалась от этой процедуры, сказав, что сходила в туалет. Я сходила, но не так хорошо, как этого мне хотелось, конечно, с болью, но оставаться в том туалете мне более не хотелось. Был один момент, который я осознала, будучи, став взрослой. Когда я голая сидела на унитазе, а медсестра ушла, две женщины стали ко мне с разных сторон приближаться и что-то друг другу говорить, показывать какие-то знаки. Я очень сильно боялась и не понимала, что они от меня хотят. Про себя я мысленно стала молиться, и как раз в тот момент заглянула медсестра и закричала, чтобы все от меня отошли, а то, они знают, что будет. Благодаря молитве никто из заключённых до меня не дотронулся вовсе.
Однажды, проходя по серому мрачному коридору, я заметила, сидящих на кровати, двух девочек подростков старше меня, я немножко обрадовалась, что тут из единственного ребёнка – меня, появился ещё кто-то. Они сидели вместе на одной кровати, а я подошла к ним и сказала, что двоим на одной кровати сидеть нельзя, но они ничего мне не ответили. Но раз их никто не сгонял, значит, им это позволили, либо они это делали, когда не видел медперсонал. Я спросила, сколько им лет, они ответили, что по четырнадцать. Спросила, как они тут оказались, и они мне рассказали, что они хотели убежать из детского дома, выбили стекло, но убежать не успели, а их отправили сюда. Конечно, моя небольшая радость долго не сохранялась, потому что я была расстроена их историей, и понимала, что общаться с ними всё равно не смогу, потому что я нахожусь на другой половине за закрытой дверью. Они немного мне позавидовали, что там спокойнее, но я им внушила то, что там не так уж и хорошо. Что нет одной створки окна, что в туалет невозможно попасть, что там, в коридоре всё время горит свет, даже по ночам, который попадает полностью на мою кровать. Что в том коридоре дежурят врачи, и ты там находишься под пристальным наблюдением, а тут они могут сидеть на одной кровати и оставаться незамеченными. Мы распрощались, а через три дня их уже в отделение не было, их дальнейшую судьбу я не знала, потому что общаться мы не могли, даже тогда, когда я находилась на той половине в столовой, потому что у каждого было своё место, и стандартный строгий режим и правила с определённой последовательностью. После каждого приёма пищи выстраивалась очередь почти во всю длину коридора в сторону процедурного кабинета за приёмом лекарств, который ты должен соблюдать своевременно и не отличаться тем, чтобы тебя кто-то кричал по фамилии. Потом все расходились, либо по своим местам, либо проводили время в туалете-курилке-концкамере, а так как все были под сильнодействующими препаратами, либо привязанные, то большую часть времени все проводили на своих кроватях, некоторые на них же и ходили в туалет. Если я хотела в туалет, дожидалась, когда кто-нибудь из медперсонала пойдёт на основную часть отделения и откроет перегороженную дверь, то вернуться обратно на свою кровать было так же трудно, как и попасть в туалет. Если я находила свободную табуретку, чтобы взять её и поставить возле дверей, чтобы, сидя дожидаться медперсонал с ключом, то её тут же могли занять, поэтому мне приходилось стоя ждать, когда откроют дверь, находясь в том кошмаре, чтобы попасть на свою часть отделения.
Там я многому всему научилась, смотреть сквозь стены, как себя вести, как разговаривать и смотреть, чтобы не поплатиться потом. Мне даже было запрещено подходить к окну, что я делала тайком, чтобы подышать свежим воздухом и попрощаться с мамой, которая всегда смотрела мне в окно и махала рукой, а потом удалялась по узкой тропинке вдаль. Я смотрела до тех пор, пока в горизонте и голых деревьях не скрывался её силуэт.
В скором времени, а может и не в скором, потому что любой проведённый день в том отделении был целым испытанием, которое и врагу не пожелаешь. Мама выбила для меня то, чтобы в отделение пришла главврач детско-подростковыми отделениями, посмотрела на меня, с дальнейшим переводом в детское отделение, если они не отдавали меня маме, и чтобы хоть как-то облегчить мои страдания и мучения, она пыталась мне помочь. Но та женщина отказалась меня куда-либо переводить, и единственная надежда у меня оставалась, то перевод до нового года в то самое взрослое отделение № 2, из которого меня притащили. Потому что в этом отделении, закрытого строгого режима, никого никогда никуда не отпускали, даже гулять, и на новый год меня никто там не собирался отпускать, во всяком случае, мне моя лечащая врач, так и сказала. Я считала дни, на какой день придётся четырнадцатый день моего нахождения в этом отделении, ранее меня никто никуда не переведёт, а так как она говорила, что минимум четырнадцать, то я каждый день думала о том дне. Тот день был должен быть тридцатым декабря, который мне вовсе радости не внушал, потому что мне рассказывали, что прежде чем пациента отпустить, за ним должны наблюдать, и я боялась, что в том отделении не хватит двух дней на то, чтобы понять, что со мной всё в порядке. В порядке? Так сказано… Разумеется, со мной не всё в порядке, учитывая только моё физическое состояние, но душевную боль я должна всячески скрывать. Странно, но эту же боль, рану и травму, они же сами мне и причинили! Запичкали таблетками и уколами, измучили так, что я боялась вообще существовать на этом свете. Ты не знаешь, что с тобой будет завтра, ты боишься разговаривать, страшно даже дышать. И чтобы хоть как-то отвлечься я попросила книгу в старенькой и заброшенной библиотеке кабинета медсестры, которая не пользовалась там никаким спросом. Это было видно по состоянию шкафа, а так же по залежавшимся и пыльным книгам, в которых не было детской литературы. Конечно, мама приносила мне и краски и раскраски, но рисовать там было негде, ведь столы столовой огораживала дверь, за которой я находилась. И вообще, на ту сторону, где было всё задымлено, не особо и хотелось ходить, да и краски эти у меня могли отобрать.
Я откопала старенькую полу рваную книгу Фридриха Горинштейна, изучила содержание, но начала читать с самого начала. И нелёгкие истории о военной жизни детей, а точнее одна история одного мальчика, о том, как он выживал в войну, отвлекала меня немного от моей собственной войны, а так же внушала силы, что и у меня эта война когда-нибудь закончится. Имя этого автора я запомнила на всю жизнь, хоть и не смогла прочесть эту книгу до конца, а мне это очень сильно хотелось сделать, но настал тринадцатый день моего нахождения в этом тюремном отделении, и с утра пораньше я узнала о своём переводе в женское, знакомое мне, отделение. Эту врачиху я запомнила на всю жизнь. Она не только в штык, ровно в восемь часов утра вызывала к себе первого пациента, она и на дежурствах не спускала с меня глаз. Я на столько чувствовала её надсмоторство, что даже снотворное не действовало на меня, и я не спала в эти моменты, но приходилось делать вид, что сплю. Потому что малейший шорох или подъём в туалет, вызывал на её лице столько вопросительных знаков, что я считала лучше лежать полумёртвой, чем вызвать у неё какие-то подозрения, и остаться там ещё дольше на неизвестный мне срок.
Я была очень рада тому, что наконец-то настал день, когда я покину это место, и ждала той минуты, когда откроется та запертая дверь, в которую я тринадцать дней назад стучалась и просилась меня спасти. Эти тринадцать дней протянулись так долго и мучительно, как будто я там пробыла все тринадцать лет. Я была в нервном напряжение и страхе, потому что всё время боялась, что та злополучная врачиха отменит своё решение, что моя улыбка вызовет у неё подозрения, потому что она умудрилась и на это задать мне вопрос. Какая же она всё-таки каменная женщина, не проявляла никаких эмоций, и не позволяла этого делать никому.
Своё внутреннее состояние я могу сравнить с душевной смертью, когда из тебя высосали всю душу, и начали губить физически, не зря говорят, что в аду человеческие души испытывают сильную боль, горят там. Интересно, что будут чувствовать эти люди, когда попадут в ад, из-за которых я так пострадала, а может их уже Бог наказал, что они работают в этом аду, хотя от этого только вред другим, а не их наказание. И не смотря на всё, что мне пришлось пережить, я бы им не пожелала оказаться на моём месте, даже потому, что они уже взрослые.
Я попросила взять книгу с собой, но мне не позволили, хотя она там всё равно никому никогда не была нужна. А так как здание было аварийным, и после нового года отделение собирались переводить в другое помещение, то думаю, от этой книги мало, что осталось бы. Да и мне, можно было и не спрашивать, просто взять и забрать её с собой, о ней всё равно никто уже не помнил, да и медсестра другая в тот день была, когда я выбирала книгу. Я взяла свою скудную часть вещей, и меня повели к двери. Возле неё я стояла с тревогой, да ещё медсестра отошла куда-то, и я находилась на ожидании. Ко мне успели многие подойти, поспрашивать о переводе, да и лечащая врач не забыла ко мне, подойти, которая вызывала у меня ещё большее напряжение, неужели она передумала. Я стояла и ждала, она сказала, что меня сейчас переведут, я улыбнулась, сквозь боль. Подошла медсестра, и мы отправились длинными и запутанными путями туда, откуда я попала в тюрьму. Я только слышала звуки от ключей, которые открывали одну дверь за другой каждого отделения, которые мы проходили, и вот я снова там. Не понятно, чему я тогда радовалась, ведь это не значило, что меня отпустят домой, я радовалась, что меня наконец-то увели из шестого отделения во второе, что у меня появилась надежда побывать дома на празднике, но, даже, если эта надежда окажется напрасной, новый год я встречу хотя бы не в тюрьме.
В том отделении я стала значительнее меньше пить лекарств, мне уже не делали уколы, я была запуганным маленьким существом, которое при общении с врачом кивало только головой, потому что боялось, что-либо говорить, чтобы слова не были восприняты неправильно. Единственное, о чем я говорила и спрашивала врача, то о том, отпустят ли меня на новый год, хотя бы на один денёчек, а врач отвечала, что посмотрит на меня и примет решение, поясняя, что я у них совсем мало нахожусь, вот понаблюдает эти три дня, и тридцать первого числа скажет.
К счастью, я услышала то заветное да, когда пришла за мной мама. Она сказала, чтобы я подарила врачу коробку конфет, которую она принесла с собой. Мы собрались, и она сказала, что мы ещё зайдём поздравить моего лечащего врача из тюремного отделения. Мне этого делать вовсе не хотелось. Я не хотела видеть этого врача, не тем более оказаться там вновь даже на секунду. Но мы это сделали, ещё мама дала мне конфеты и сказала, чтобы я угостила пациенток из моей палаты, а тех, кого нет, оставила на кровати. Я так и сделала, а ещё на моём месте лежала уже новая пациентка, вернее старая переведённая из буйной половины. Я ей дала конфету лично в руки, а когда ушла, обернулась и повернула голову на окно второго этажа палаты, в которой я находилась, чтобы посмотреть, как смотрела на меня мама и махала мне рукой, а я смотрела на неё с надеждой и ждала. В этом окне я заметила ту женщину, которой лично в руки дала конфету, которая смотрела на меня. Я ей помахала рукой, внушая такую же надежду, которую когда-то ждала сама, надежду, что и в её жизни будет всё хорошо, и что её тоже когда-нибудь отпустят домой.
5
Очутившись, впервые, почти за три недели, на улице, воздух мне казался каким-то необыкновенным. Я делала, глубокие глотки вздохов, и наслаждалась тем, что я дышу, что я дышу чистым и свежим воздухом, а не куревом. Оказавшись в своей квартире, я начала целовать родные стены и приветствовать дом и бабушку, которая меня ждала. Я так боялась, что никогда не окажусь дома, что решила гладить и обнимать родные стены. Тот новый год был самым запоминающимся в моей жизни, я впервые попробовала ананас, была рядом с близкими любящими меня родителями в родном чистом и светлом наполненным добротой лаской и теплом, доме. На праздниках моей маме пришлось вытащить гвоздики из моих ушей, потому что кровь в них не проходила, ещё я сказала маме, что хорошо, что осенью она мне позволила коротко обстричь мои длинные волосы, которые я растила с самого рождения. Как бы мне трудно с ними там пришлось, как бы я их заплетала, мыла и расчёсывала, если там не было для этого условий. Даже день бани был не целый день, а по расписанию, и душевая всё время была занята, а вещи личной гигиены там негде было хранить, тумбочек не было, мои вещи лежали в пакете под кроватью и их кто угодно и когда угодно мог растащить. И лишь однажды я смогла там помыться, запрятав маленькую бутылочку, в которой мама мне принесла шампунь в определённый день, когда я ей рассказала о расписание, когда разрешено было мыться. Это были определённые дни в определённое время. Расчёской там я никогда не пользовалась, и короткие волосы были для меня небольшим облегчением.
Страх, что мне всё равно придётся вернуться туда, куда вовсе не хотелось, а ещё и затуманенное состояние от таблеток, и болезненное физическое, говорили сами за себя. Но на четвёртый день это всё равно нужно было сделать, и лишних вопросов я маме не задавала, как бы ты не хотел и не бежал, бежать с тонущего корабля просто некуда, разве только тонуть. Но я умирать не хотела, хотя внутри себя именно это и ощущала. Да, я ощущала смерть, и об этих ощущениях одному Богу было известно!
Мы вернулись, как и полагалось, четвёртого января в день моих именин, и для меня была очень радостная новость, что меня переводят в подростковое отделение. Не зря моя мама хлопотала. Даже не в детское, в которое мама упрашивала главврача, а в подростковое, лучшее в городе, можно так сказать, где лежали почти одни мальчики, которые откашивали от армии, где были хорошие условия, а само отделение можно сравнить не с больницей, а с санаторием, где нет, даже, решёток на окнах. Обо всё этом я знала, я многое узнала, пока находилась в тюрьме, даже, где раньше находилось детское отделение, и какие там были условия, и что многие говорили мне, что лучше лежать во взрослом, чем в детском. В том здании раньше располагался местный детский садик, который переделали в больницу, разделив его на три отделения: подростковое № 15, детское № 14 для детей до четырнадцати лет, и для малышей с нарушением психики и речи № 25. Пока подросткового отделения не существовало, дети после пятнадцати лет лечились во взрослых.
Мы пришли в то отделение, меня приняла врач. Пока я сидела на первом этаже в коридоре, мимо нас с мамой по лестнице спустились одни мальчики старшие меня на несколько лет, они шли на физкультуру в зал. Мы попрощались с мамой, я поднялась на верх, меня проводили в палату. Я была в ней совершенно одна, в отделение была всего одна девочка, которая периодически туда приезжала и уезжала, но, несмотря на это я была рада тем условиям, в которых оказалась.
Я находилась там три недели. Меня отпускали на все выходные домой, даже на Рождество. Там ходили гулять, хорошо кормили, занимались, играли, правда отношение ко мне было не из лучших, потому что я там находилась бесплатно, а отделение считалось платным, да ещё весь медперсонал брал тот факт, что до этого я находилась в тюремном отделении, и скорее всего, он был главным. С меня не спускали глаз, держали под вечным строгим контролем, почти присутствовали вместе со мной в туалете, такие были распоряжения от лечащего врача, и вроде меня уже собирались выписывать, как мне отменили прогулки, стали ещё большие запреты, я везде ходила с медсестрой, которая не спускала с меня глаз. И видимо, им всё это надоело, что они решили перевести меня в отделение с решётками и всеми прочими замками, чтобы вообще не следить за мной. А может, сказались жалобы моей мамы в департамент здравоохранения. Причину я не знала. Да, меня всё же перевели в то самое детское отделение, хотя моя мама категорически была против, и не стала ничего подписывать, но там и без угроз не обошлось. Единственное, что я успела сделать, то написать карандашом на задрипанном закутке бумажки той девочке, с которой подружилась, что меня переводят в другое отделение. Жестокая медсестра, смена которой выпала как раз на тот несчастный день, не давала и не позволяла мне этого делать. Конечно, она же раньше работала в тюрьме настоящей, чего ей со мной церемониться и проявлять человеческое, хотя бы человеческое отношение, не говоря уже о том, что я и без того пострадавший несчастный ребёнок. И она не понаслышке знала, в каких условиях я находилась, но вместо сострадания от всех я получала ещё большие удары и паскудское отношение. Единственная, кто там ко мне хорошо относилась, это буфетчица, которая иногда остатки от платных десертов и полдников давала мне, потому что часть некоторых пациентов уезжала сразу после обеда. Да, питание у меня с ними было разное, я же бесплатно лежала, но меня это нисколечко не огорчало, особенно после того, где я была, и какой пищей мне приходилось давиться, это было очень вкусное питание.
То детское отделение, на первый взгляд, не выглядело плохо, но когда я туда поднялась и увидела, какие там условия… Оно сильно отличалось от того санаторного, но с тюремным я его сравнивать не стала. Хотя в один из дней, проведённых там, я в истерике просила маму, чтобы меня лучше перевели в тюремное. В тюремном я хотя бы могла в любое время суток лежать на кровати, а в четырнадцатом только по расписанию.
Для начала, я поняла, что в том отделении, мне абсолютно не с кем поговорить, потому что там лежали тяжелобольные дети, которые не разговаривали вовсе. А некоторые от сильно действующих препаратов спали, прям на полу, потому что в одну общую палату для мальчиков и девочек днём их не пускали, только ночью и в сон час, поэтому сидеть там тоже было негде. Только пол, и те места, которые ещё никто не занял. Вообще в том отделении было очень тесно: кровать на кровати, узкие проходы, даже изолятор служил спальней, из которой всё время по ночам был слышан крик, и ночи в отделении были кошмарными. Там была и другая половина отделения, на которой находились одни буйные мальчики под замком. Были там и такие братья-близнецы, один из которых был на моей стороне, а другой на противоположенной. Столовая была общая, но встречаться они тоже не могли, потому что вначале туда спускалась наша половина, а потом их, и сидели все на своих местах по разные стороны, но уже не вставали и не выстраивались в очередь за приёмом лекарств. К каждому подходила медсестра, заставляла открыть рот, и всыпала туда размолотые таблетки. Меня такая учесть не постигла, таблетки я выпивала сама, зато при каждом приёме пище «наслаждалась» какой-то дрянью от бронхита. Да, наконец-то начали мне лечить мой запущенный бронхит и мочевой пузырь ещё в санаторном отделении, к счастью, что в этом отделении этого не перестали делать, правда педиатр, которая меня лечила, тоже долго не могла меня найти после перевода, чтобы осмотреть, случайным образом увидела меня в коридоре, когда я шла. В этом же коридоре я стояла на коленях перед своим лечащим врачом психиатром и просила о пощаде…
Я испытывала, такаю сильную и физическую и душевную боль, что сдерживать слёзы могла только в течение дня, но когда наступало время отбоя, я долго плакала в подушку и молилась.
Однажды, ещё немного времени прошло, после того, как перевели меня в это отделение, приближались выходные, на которых должен был состояться день рождение моей подруги детства. Мы с ней дружили с трёх лет, и моя мама смогла упросить врача, чтобы она отпустила меня на выходные, чтобы я смогла сходить к Лене на день рождения, ведь для меня это стало бы ещё одной трагедией, ведь мы не пропускали наших дней рождений никогда. Не смотря на то, что никто не знал, где я в данный момент нахожусь, что со мной случилось, действие препаратов, на дне рождении я вела себя непринуждённо, поздравила подругу, играла со всеми, общалась и развлекалась, и на миг забыла о том, где я числюсь в данный момент. Там была одна девочка, моя знакомая и Ленина подруга, которая поправилась. Она рассказывала смешные анекдоты, один из которых я запомнила. Она шутила по поводу своего жирка, так она относилась к своему лишнему весу, и я не чувствовала себя там униженной этим. Ведь врачи во всех отделениях унижали и оскорбляли меня лишним весом, даже тогда, когда я весила нормально для своих лет, а поправляться стала в больнице, они всё равно продолжали мне говорить, что я много ем, зараз съедаю все мамины передачи, которые и в глаза не видела.
В этом отделении была одна детдомовская девочка, звали её Лена Воробьева, она была младше меня на год, коротко подстриженная под мальчика. Конечно, из сирот там много кого было, большая часть отделения, но именно Воробышек, так я запомнила Лену и могла называть, выполняла всю работу санитарок, не спала по ночам, чтобы успокаивать кричащих детей, которые мешали ночным дежурным спать, прибиралась в столовой. Я хотела помогать Лене в столовой, а заодно отвлекаться, но меня прогоняли. Потом её перевели в первую городскую детскую больницу с бронхиальной астмой, у неё долго держалась высокая температура. Тогда я очень позавидовала Лене и тоже хотела, чтобы у меня держалась высокая температура, чтобы меня, как и её перевели в обычную детскую больницу, хотя бы для того, чтобы мне перестали давать психотропные препараты, действие которых было невыносимо терпеть. Да и сама Лена, бывавшая в обычной детской больнице, рассказывала, что условия там лучше. И в этом отделении нас никогда не водили гулять, дневного света мы почти не видели, потому что всё время на окнах весели шторы, которые никогда не открывались. Мылись мы тогда, когда хотел этого медперсонал, а санитарное состояние оставляло желать лучшего, бачки у унитазов не работали, поэтому редко когда смывались. Раковины были очень низкими, возможно там раньше была ясельная группа, и изредка я там могла умыться только стоя на коленях. Своего отражения я тоже не видела, зеркал там не было. Передачи, которые приносили нам родители никогда до нас не доходили, а если что пропадало, и моя мама поднимала шум, всё спирали на Воробышка. Моя мама была единственная из родителей, которая могла поднять шум, написать жалобу, позвонить в Москву, все остальные просто боялись, хотя тоже говорили о плохом отношении и кражах, были там одни у одной девочке первоклашке, которая училась в моей школе. Она разговаривала, и я как-то один раз немножко поговорила с ней, и она мне назвала номер школы. Её папа поддерживал мою маму, но его жена, мама той девочки, заставляла его молчать. Понятное дело, будешь отстаивать свои права, или права своего ребёнка, твой же ребёнок за это и поплатиться.