Трепанация
Анастасия Муравьева
Это не фэнтези и не ужасы. Просто история про начальника (пусть и очень большого начальника), его жену и секретаршу. Хотя история по-своему ужасная.
Анастасия Муравьева
Трепанация
Я уговариваю себя, что в трепанации нет ничего страшного. Не сложнее, чем открыть банку консервов – нужно подцепить ножом, а потом осторожно потянуть, и крышка отойдет сама, оцарапав ладонь зазубренными краями. Это не труднее, чем расколоть гнилой орех – грязи, конечно, будет больше, вывалится всякая труха, но где наша не пропадала.
Жена успокаивает меня, держа за руку. Ладонь у нее прохладная, будто созданная для того, чтобы прикладывать к воспаленному лбу, снимая жар. Но у меня нет никакого жара, я просто боюсь, боюсь до дрожи.
– Ты просто уснешь, а когда проснешься – все будет кончено, – говорит жена.
Лучше бы она сказала: «Все будет хорошо». Но она никогда не умела утешать, вечно ляпнет не то. Поэтому я перестал брать ее с собой – сначала на встречи, потом в поездки, и наконец, в постель. Наверное, отлучение стоило провести в обратном порядке, но что сделано – то сделано.
Ей легко говорить, это ведь не ее череп вскроют скальпелем или козьей ножкой. Не у ее постели столпились хирурги. Почему их так много? Ах да, им нужно разделить ответственность. Даже у капельницы дежурят двое. Зачем двое? На случай если один отвернется, зазевается, умрет от сердечного приступа?
Их лица спрятаны под масками, а глаза как пустые щели. Врачам не положено сочувствовать. Не хватало еще жалеть каждого, кого сейчас разрежешь сверху донизу, как расстегивают комбинезон. Добряки не идут в хирурги. Хирургами становятся волевые, безжалостные и решительные люди – такие как я. Я слышал, среди них попадаются психопаты. Они так удовлетворяют жажду к насилию.
Сейчас кто-то из них снимет с меня скальп, но я буду спать и ничего не почувствую. Мои мысли из вскрытой черепушки разлетятся по операционной. Да, горькое разочарование – прожить жизнь, а потом увидеть, как над твоей головой роятся стаи мух. Я прищуриваюсь и с облегчением различаю среди мух нескольких бабочек. Одна садится, сложив крылышки, над мойкой, в которую ударяет струя воды, смывая подтеки крови, вторая на железную каталку без простыни, сюда кладут тех, кому простынь не нужна. Потом их сунут в железный сейф, выпотрошенных и наспех зашитых, надеюсь, меня среди них не будет.
Что это я все – надеюсь, надеюсь? Глупое слово для слабаков. Надеюсь, важные мысли не разлетятся из головы, а то их будет не собрать. Мухи заводятся сами, чуть только запахнет гнильцой, а вот бабочки… Жалко, если они улетят.
Скосив глаза, я вижу, что на мою каталку постелена простынка, это отличный знак, значит, со мной все хорошо, трепанация проходит успешно. Но не говори гоп, пока не перепрыгнешь. Хирурги еще склонились надо мной, но каталочка с простынкой ждет, меня не обманешь, судьба подкатила ее к операционному столу, пнув ножкой – теперь не отвертитесь. Если бы мог, я потер бы руки от удовольствия, но удовлетворяюсь тем, что подмигиваю хирургам, среди которых точно есть один психопат, я где-то читал, что каждый десятый. А их, пожалуй, больше десяти, но я не возражаю, пусть и психопат получит удовольствие. Не зря же мы оба пришли сюда – я испустить стаи зловонных мух, а он постоять у операционного стола, облизываясь, как собака, которой бросят кость, или в моем случае, мозги – свежие, с кровью.
Говорят, на смертном одре человек думает о чем-то возвышенном. Я думаю о ерунде, значит, до смерти мне далеко. Я думаю о любовнице. Я ее так и называю – любовница, а что еще о ней сказать? Я начальник, она секретарша, вы скажете – пошло? Да, наверное. Она была не очень-то разговорчива, а я не расспрашивал, поэтому она осталась безымянной. Любовницам не говорят про нелады со здоровьем, особенно с мозгами, и я не рассказал. Она знает, что я в больнице, вот и все – а я, застряв между жизнью и смертью, думаю о ней. Если бы не она, из моего сгнившего черепа вылетели бы только мухи, бабочки – ее заслуга.
В углу стоит хранитель в очочках (они поблескивают, они всегда блестели, это меня ужасно раздражало, я велел их снять, сделать операцию, поставить линзы, все что угодно, лишь бы не сверкать стеклышками), но он не послушался. Он знает, что я не могу пошевелиться, и снова нацепил треклятые очки. Держит в руках чемоданчик, мой символ веры, жезл и скипетр. Когда трепанация закончится, мне нахлобучат отпиленную крышку черепа, приладив по краям, я спущу ноги с операционного стола и возьму этот чемодан твердой рукой. Если буду помнить, зачем он нужен.
Лучше бы вместо хранителя в очочках стояла любовница. Пусть бы она в углу заламывала руки. Я так хочу ее увидеть, что ее лицо, размытое, словно подернутое пленкой, мерещится мне возле операционного стола – может, она переоделась медсестрой?
Я чувствую, что становлюсь по-стариковски сентиментальным, из уголка глаза выкатывается слезинка, но ее ловко утирают тампоном. Мне в голову закрадывается ужасная мысль, что начальников вроде меня всегда кладут на каталку с простынкой. Дань уважения, даже после смерти. То есть простынка ни о чем не говорит. Решительно ни о чем. Успешно ли прошла операция? О ней знают слишком многие. Очень хорошо, что все они здесь. Больше никому. Ни единой душе. Даже любовнице.
Чем она занята, интересно? Вот глупая мысль. Мне бы задуматься, в чьи руки перейдет чемоданчик, если меня самого переложат в ящик побольше. Кнопка нажата, код введен – и вот зреет, наливаясь чернотой, инфернальный гриб на сизой ноге, с неба обрушивается стена огня, мир превращается в адов котел, ну туда и дорога. Потолок операционной обваливается, странно, что в таком грохоте я различаю, как трещит, отскакивая, кафель, огонь подбирается ко мне. Лежа у обугленного остова стены, я поднимаю глаза и вижу полыхающее пожарищами небо. Надо мной штатив и обмякший мешочек капельницы, сморщенный, как моя мошонка. Мир заходится в предсмертном крике, всадник Апокалипсиса поразил его копьем, а я лежу и смотрю себе между ног.
Если я валяюсь здесь со вскрытым черепом и мозгами, раскиданными по столу, чем я думаю, вот что интересно. Неужели сердцем? Тогда понятно, откуда такие глупые мысли. В них нет смысла. Что сейчас делает любовница? Может, она сидит и, зевая, ногу чешет. Почему я ее выбрал? Честно сказать, красивой ее не назовешь, просто подвернулась под руку, взгляд натыкался каждый день, привычка. Мог бы найти и получше. Где обитают красавицы – рестораны, показы мод? Прежние начальники не брезговали – театральные премьеры, балет. Не сходить самому, так послать кого-нибудь. Можно даже этого, в очочках. Пусть выберет самых-самых.
Меня, похоже, зашивают, потому что все оживились. Мне кажется, что врачи второпях собирают со стола все подряд и спешно засовывают мне в черепушку. «Погодите, погодите», – хочу крикнуть я, но язык не слушается, он распух и им не пошевелить, – «Не положите лишнего. Стойте, я не помню, чтобы это было в моей голове-е-е». Мой безмолвный крик обрывается, меня перекладывают на каталку, я ловлю слепок своего отражения в зеркальном кафеле, бесполое существо со складками на животе, брыли, сиськи.
Меня везут, я ощущаю под собой простынку (это хорошо), значит, едем не в морг, подо мной дребезжат колеса, в этой больнице что, нет нормальных каталок?
– Трепанация прошла успешно, – говорят мне, точнее, уже докладывают. Я свешиваю ноги с каталки и порываюсь встать, спрашиваю, где бумаги на подпись, ведь лежат со вчерашнего дня, велю подать мне список звонков, назначить завтра прием, совещание, заседание, что там назначают люди, которые хотят похвастаться новыми, с иголочки, мозгами, но меня подхватывают с обеих сторон и переносят на кровать. Забинтованная голова утопает в подушке, как в сугробе снега, подушка холодная, как ладонь моей жены.
Глаза закрываются против воли, я еще не отошел от наркоза, и вновь попадаю в парадный зал – моя точка невозврата, отсюда меня привезли на операцию. Я вижу настоящий лес колонн, уходящий в небо, колонны толстые и гладкие, как ноги деревенских баб. Я шел к трибуне и заблудился, как давным-давно в детстве, когда мать взяла меня на рынок. Поначалу я цеплялся за ее подол, но был слишком мал и слаб, толпа нас разъединила. Я бегал взад-вперед и кричал до хрипоты, улитый слезами, пока сильные руки не подхватили меня, а сейчас бреду меж колонн и натыкаюсь на них, как слепец, умоляя, чтобы кто-то наверху поднял меня на ручки. Я заблудился в колоннах, как в ногах задастых баб, но на этот раз должен выйти сам. Все, кто мог мне помочь, давно в могиле.
Я приказываю себе собраться и, покраснев от натуги, выхожу на ковровую дорожку. Я держусь молодцом, иду к трибуне, почти не шатаясь, красная дорожка с желтыми полосами по бокам не дает мне отклониться в сторону. Я знаю, что должен что-то сказать, наверное, выступить с речью, но не помню, что говорить, надеюсь, помощники выложили текст на пюпитр возле микрофона. Еще я рассчитываю, что не упаду, прежде чем дойду до трибуны, смогу опереться на нее обеими руками и перестану чувствовать себя парусником, который заваливается на бок и скоро зачерпнет бортом.
Я беру листки с текстом речи, строчки напечатаны вкривь – вкось (выговор секретарше!), скачут перед глазами. Я надеваю очки, положенные заботливо тут же, но это не помогает. «Сегодня же вызову и уволю», – я непозволительно часто думаю о секретарше, и с этим действительно пора кончать.
Я вспотел от софитов, они уже давно наставлены на меня, и, пожалуй, мое замешательство попало на камеры – как я чертыхаюсь, цепляю на нос очки, вожу пальцами по строчкам. Кашлем я прогоняю слабость и начинаю говорить без бумажки, потому что все равно не вижу, что там написано. К моему удивлению, слова текут рекой без всяких усилий.
Хранитель в очочках встревает, оборвав меня на полуслове, когда кто-то в зале, мокрица из мокриц, поднялся и заговорил, звонким от собственной смелости голосом. Хранителя придется тоже уволить, ведь не объяснять же взрослым людям простейшие вещи: когда кто-то говорит, дайте ему закончить, особенно если этот кто-то твой начальник.
Я, шатаясь, схожу с трибуны, роняю бумаги, надеваю очки, чтобы их поднять, и роняю очки, а потом теряю опору и, хватаясь за воздух, сползаю вниз, с веселым изумлением, почему ко мне не бросается охрана, их разве не учили реагировать молниеносно? Я что, должен растянуться на полу с задранным пиджаком, а может, еще и обмочить штаны, чтобы они поспешили мне на помощь?
Меня поднимают и уводят под руки, как подгулявшего пьяницу, ноги мои заплетаются и язык тоже, с той лишь разницей, что я не пою песни, а угрожаю уволить всех – секретаршу, хранителя в очочках, начальника охраны, всех, всех. Меня заводят в комнату за президиумом, там царит прохлада и полумрак, и я немного успокаиваюсь. Стены обшиты дубовыми панелями, скрадывающими звуки, эта комната используется как резервное бомбоубежище. Я тяжело опускаюсь в кресло, надо мной кто-то наклоняется и шепчет: «Мы вызвали вам врача».
– Никакого врача! – визжу я. – Не сметь! Я не болен! Никаких врачей!
Я беспомощно шарю глазами и ищу, чем бы запустить в них, но поверхность стола пуста, то ли в бомбоубежище не держат ничего лишнего, то ли поспешили убрать все с глаз долой.
«Бабу, бабу» – я слышу, как шепчутся мои приспешники. – «Приведем ему врача по видом бабы».
Я все слышу, у меня острый слух и нюх, как у волка, стало быть, они решили действовать привычным макаром – подослать шлюху, о, как это мне знакомо. Я ее растерзаю. Я сижу, вжавшись в кресло, вцепившись в подлокотники, готовый лягнуть и дать отпор любому, кто приблизится. Я щелкаю зубами, чтобы напугать, и это мне удается: охранники, которые стояли вплотную, вынуждая дышать их мерзостным запахом, отскакивают.
«Как давно он в спутанном сознании?» – этот вопрос задает благообразный мужчина с острым, проницательным взглядом. Он обращается к кому-то из собравшихся в комнате, меня возмущает, что обо мне говорят, будто меня нет рядом, словно я младенец или безумный. Мои подчиненные переговариваются, даже не особо таясь, многозначительно переглядываются, а я открываю папку с документами, беру ручку, которую мне почему-то не удержать в руках, она вертится в непослушных пальцах. Я начинаю выводить на листе бумаги «Указ», буквы не слушаются меня, получаются корявыми и дрожащими, я гневно отбрасываю ручку и велю вызвать секретаршу, которую, так и быть, передумал увольнять.
Ожидая ее прихода, я барабаню пальцами по столешнице, но является не она, а какая-то незнакомая женщина, по-видимому, врач. Ее доставили сюда машиной с мигалкой, хотя не такая она и важная птица: измерить давление и послушать, как хрипло я дышу, может каждая. Врачиха какая-то мокрая на ощупь, будто намокла под дождем, она что – шла от машины пешком, и никто не догадался раскрыть над ней зонт? Какие они все-таки нечуткие, мои охранники, эдак у них скоро и я буду шлепать по лужам, а потом выходить к публике в замызганных штиблетах.
Жестом я приказываю врачихе садиться, и она покорно опускается на стул, но стетоскоп не достает и вроде как не собирается ничего делать. Вид у нее растерянный, она разучилась осматривать больных, что ли? Я встаю, чтобы грозно прикрикнуть на нее, мой взгляд скользит по ее фигуре, вырезу платья, несвежей шее, на которой бьется синеватая жилка, точь-в-точь как у моей жены. Я отшатываюсь, словно ко мне явилась смерть с косой, и разом теряю силы, рухнув как продырявленный мешок, из которого вывалилась труха, то же самое скоро вывалится из моей головы. Я покорно даю закатать себе рукав и вколоть что-то, от чего комната подергивается пеленой.
Теперь пелену отдернули, не без торжественности, как театральный занавес, операция прошла успешно, я здоров и бодр, но мне по-прежнему хочется двух вещей: выпить лимонаду и увидеть секретаршу. Они как-то связаны: секретарша и лимонад, может, оба с пузырьками и покалывают, когда пробуешь их на вкус? Секретаршу нужно вызвать под удобным предлогом, я морщу лоб под бинтами, но ничего не идет на ум. Случилось страшное, неужели я забыл, для чего нужны секретарши? Я шарю взглядом, а потом и руками по стене – где звонок или кнопка? Ничего, стена совершенно голая. Очень странно. Как вызвать врача?
Голова у меня болтается, нетвердо насаженная на кочерыжку шеи, и я осторожно вращаю ею из стороны в сторону. Моя кровать в центре палаты, она очень высокая: когда я сажусь, свесив ноги, они не достают до пола. Я ищу телефон – ничего. Быть может, звонок, колокольчик? Тоже нет. Как мне вызвать хранителя с чемоданчиком, секретаршу, медсестру, врача под видом бабы, кого еще они там пытались мне всучить? Я сползаю с кровати и, держась за стены, обхожу палату. Она не такая большая, как показалось мне сначала, без окон и дверей, пять шагов вдоль стены, считать я еще не разучился. Стеклянное окошко над дверью оказывается муляжом, оно толстое и пузырчатое как в общественных туалетах, и за ним, – я встаю на цыпочки, вытягивая шею, – ничего не видно, тьма.
Отчаявшись найти звонок, я стучу кулаком в стену. Сил после операции совсем не осталось, и удары получаются слабыми, словно стены обиты одеялом, меня никто не слышит. Обессилев, я валюсь на кровать, но тут стены сами собой раздвигаются, пропуская в палату вереницу незнакомых людей.
У них одинаковые лица – скорбные, но непроницаемые, они окружают постель и смотрят на меня, в длинной рубашке и чалме из бинтов похожего на оборванного дервиша.
– Его нельзя судить, – хранитель выглядывает из-за спин вошедших, его очочки посверкивают весело, и по комнате распрыгиваются солнечные зайчики. – Он невменяем.
– И что дальше? – слышу я бормотание откуда-то из недр многорукой и многоногой гидры, окружившей меня. – Персональную пенсию ему оформлять? Машину с шофером? Может, любовницу приставить?
Да-да, конечно! Какое замечательное предложение – приставить любовницу. Я благодарно улыбаюсь тому, кто предложил эту идею. И еще – лимонаду. Я облизываю пересохшие губы, а потом складываю их трубочкой, широко раскрываю рот и шевелю языком, показывая, как собака лакает воду. Язык мой ходит вверх-вниз, я не могу остановиться и лижу спинку кровати, холодную и металлическую, неважная замена лимонаду, но ничего другого мне не предлагают.
Меня отрывают от спинки нежно, словно отнимая от материнской груди, сажают в инвалидное кресло и везут по коридору. Я чувствую, что сейчас исполнится мое заветное желание, привстаю и спрашиваю нетерпеливо как ребенок: «Где моя секретарша? Где?». Я верчу головой в разные стороны, она вдруг стала вращаться свободно, как будто кто-то ослабил невидимый штифт. Кресло везут слишком медленно, оно не поспевает за моими мыслями. Я хочу скорее увидеть секретаршу, поэтому вскакиваю, опускаюсь на четвереньки и пытаюсь бежать, но меня поднимают, во мгновение ока, а не мешкают, как вчера в колонном зале. Секретаршу, полцарства за секретаршу! Пустите, я хочу догнать свои мысли, но вслед за ними разбегаются и слова.
Ничего удивительного, слова давно вытекали из моей головы тонкой струйкой, как сквозь дырявый мешок. Меня завозят в палату, очевидно, детскую, потому что все стены раскрашены картинками из сказок, и наконец-то я вижу ее. Слезы застилают глаза, я спешно развязываю мешок, где оставалось еще немного слов, и шарю по дну, но они уже вытекли, я все растерял, на пресс-конференциях, за бесконечными разговорами и выступлениями, ничего не сберег, вот дурак.
Я встаю с кресла и ковыляю к секретарше, раскрыв объятия, а она сидит и улыбается мне сквозь слезы. Я подхожу и, не говоря ни слова, кладу голову ей на колени, она гладит меня по голове и заправляет непослушную прядь волос за ухо, мой тайный вихор, который не мог пригладить никто, даже мать. Вместо слов у меня остались только сопли и слюни, извини, но чем богаты, и я щедро размазываю их по ее подолу. У секретарши теплые колени, теперь я понял, почему выбрал ее, из тысяч красавиц, которых так и не успел привести хранитель в очочках.
Она берет в ладони мое обслюнявленное лицо, целует лоб и щеки, а я, блаженно улыбаясь, проваливаюсь в затхлый, пахнущий сыростью туннель. Я слышу слова, которые уже почти перестал различать, но эти заставляют меня напоследок вздрогнуть, как человека, который слишком поздно понял, что обознался. Ей говорят:
– Мы сделали для вашего мужа все, что могли.