Одна
Анастасия Алексеевна Вербицкая
«Всенощная отошла. Праздничный гул колоколов умолк. Из церкви на окраине города толпа прихожан хлынула на церковный двор. Шумным, бурливым потоком пронеслась она по пустынной улице, залила площадь. Добежав до перекрёстка, этот поток вдруг разделился. Мелкими ручьями пролился он по узким переулкам и быстро растаял.
Старая барыня стояла у окна и глядела в переулок…»
Анастасия Вербицкая
Одна
Рождественский рассказ
I
Всенощная отошла. Праздничный гул колоколов умолк. Из церкви на окраине города толпа прихожан хлынула на церковный двор. Шумным, бурливым потоком пронеслась она по пустынной улице, залила площадь. Добежав до перекрёстка, этот поток вдруг разделился. Мелкими ручьями пролился он по узким переулкам и быстро растаял.
Старая барыня стояла у окна и глядела в переулок.
В крепчавшем воздухе ясно прозвенели возбуждённые женские голоса. По глубокому снегу проскрипели шаги. Эти звуки постояли немного в тишине переулка и угасли… Под окном, тихо визжа, проползли сани без седока… Всё стихло… Никого.
Только далеко-далеко, из центра громадного города, где лихорадочно бился пульс столичной жизни, где сверкали электрические солнца, и праздничная толпа бежала по улицам, – сюда, на глухую окраину, доносилось слабое, но грозное эхо, какой-то смутный отголосок… Словно отрывистый бред чудовища, заснувшего беспокойным сном.
Здесь всё было тихо. Через час огни погаснут в окнах низеньких домов. Окраина заснёт.
Барыня стояла в тёмной передней и глядела в окно.
Ночь была тусклая, белая от снега. На мутном небе громоздились облака, закрывая месяц, затемняя блеск звёзд. Небо как будто силилось улыбнуться больной, бледной улыбкой – и не могло. Жуткое что-то было в этом мутном свете, скупо лившемся из-за облаков. Тоскливы такие ночи…
Дрожь пробежала по худенькой фигурке старой барыни. К чему ей стоять здесь впотьмах и прислушиваться к запоздалым шагам случайного прохожего? Кого ждать?.. Разве она не одна? Не совсем одна на свете?
Она распахнула дверь. На минуту глаза её, привыкшие к темноте, закрылись от яркого света. Тепло, красиво, уютно… Мягкая мебель, сверкающий серебряный самовар на столе, ковёр во всю комнату, в углу пяльцы с начатым вышиванием. В простенке бюро, художественная вещица, которую встретишь теперь разве на аукционе, при распродаже богатого барского имущества; полка с книгами, на стенах в рамках много портретов. За дверью виден угол спальни, с широкой кроватью. Лик Христа в терновом венце, копия с Гвидо Рени, в тяжёлой золочёной раме, висит над изголовьем; скорее картина, чем образ. Лампадки нет. На мраморной тумбочке у постели горит усовершенствованный ночник, под мягким розовым абажуром. У кровати, на полу, шкура медведя.
Как много вкуса и комфорта! С виду как много ненужных мелочей!.. Но все вместе они создают те удобства, без которых Наталья Львовна не сумела бы обойтись, которые нужны ей как воздух. Ну, мыслимо ли для неё проспать на жёсткой постели, без пружин от Сан-Галли? Пусть она скромно обедает какой-нибудь тарелкой щей! Но ей подадут их на старинном фаянсе, уцелевшем при разгроме прошлого богатства. Что нужды в том, что она живёт на окраине и платит всего пятнадцать рублей за квартиру домовой хозяйке Анисье, и что эта Анисья прислуживает ей? У Натальи Львовны нет средств жить в центре города. Да и зачем? Знакомых ей не надо. Она сама старательно и давно ушла от жизни и людей, ничего не давших ей, кроме горя. Она добровольно схоронила себя среди обломков старины и роскоши, среди портретов и книг. По привычке она читает газету; даже волнуется и сердится, когда газетчик запоздает с N «Московских ведомостей»… Всё-таки интересно знать, что творится там, в этом чуждом ей мире, где бьются, страдают и гибнут люди в непрерывной борьбе за блага и идеи… В этой могиле её так тихо, уютно, тепло…
Она была красавицей. Вон её портрет на стене, в большой ореховой раме. Какое умное лицо! Какая тонкая улыбка! Какие божественные линии овала!.. Тёмные глаза глядят ласкающе и насмешливо.
Она слышала много признаний. Многие глаза, отуманенные страстью, искали тщетно в её прекрасном лице ответа. Семейные драмы, борьбу самолюбия, сделки с совестью, готовность на жертвы – всего видела она на своём веку. Ах! Если б она писала письма или мемуары, как m-me де Севинье!.. Много любопытного могла бы она передать людям. В речах этой светской и увлекательной женщины было столько блеска и остроумия! Столько ума и душевного тонкого аромата было в её письмах!.. Жизнь её – роман.
Теперь над этим бурным прошлым поставлен крест. Иногда в долгие, тоскливые ночи она в памяти перелистывает страницы этого романа без горечи, без жгучих порывов к возврату. И ни разу не дрогнет, не забьётся её сердце, когда капризная память вдруг властной рукой развернёт перед ней свиток давно забытых печалей, или яркой улыбкой сверкнёт перед ней былая радость. Сердце молчит… «Отчего?» – думает она с бледной усмешкой.
Недавно доктор объяснил ей причину. Это – болезнь сердца. Оно работало слишком энергично и устало. Надо беречься, избегать волнений. Смерти она не боится, но и не торопит её. Было время, что она жаждала смерти, искала её. В последний раз, ровно два года назад, под Новый год… Поэты говорят – «сердце разбилось». Вот это случилось и с ней. С тех пор она не слышит его биения. Уснуло…
II
Она и сейчас почти красавица. Со своими тёмными волосами, под чёрным кружевом косынки, в неизменном тёмном шёлковом платье, стройная и сухощавая как девушка, она сохранила чистоту линий. И если б не мелкий веер морщин у глаз и не поблёкшая кожа щёк и шеи, ей никто не дал бы её пятидесяти лет.
Она заварила чай. Она пьёт его только дорогой, хотя понемногу. Вот и сейчас выпьет чашку, закусит бутербродом с холодной телятиной по-английски и ляжет спать. Жизнь она ведёт правильную. Вот только сон у неё плох. Доктор сказал, что нервная система у неё совсем расшатана. Что удивительного? После всего пережитого?
Бесшумными, плавными движениями она ходит по комнате, скрестив руки на груди. Что-то неотступно сосёт её сердце. Какая-то назойливая, странная тревога бороздит её высокий лоб и хмурит тонкие брови… Она. нетерпеливо передёрнула плечами… Ну, что за предрассудок!.. Ночь под Новый год? Не та же ли ночь, что вчера и нынче? За границей эту ночь отпраздновали давно. Не так же ли однообразно начнётся и кончится грядущий день? Вот разве придут поздравить с праздником городовой, с утра уже пьяный, мальчишки из мясной лавки, водовоз да газетчик? Да Анисья, с утра выпивши, сгрубит лишний раз? Больше будет песен на улице; с хохотом и гармоникой пройдут фабричные с ближнего завода; с гиканьем и визгом промчатся ребятишки, играя в снежки, да огни в окнах часом позже погаснут. Окраина оживёт на миг. А там?.. Для неё-то, для неё лично, что принесёт нового грядущий год? Для неё нет уже ни надежд ни перемен – ничего, что волнует суеверное человечество в эту таинственную ночь… К чему же ей заглядывать в загадочную мглу будущего? На что уповать? Чего страшиться? Она уже всех схоронила, всё утратила. Иллюзий нет. Годом ближе к могиле. Только…
Она взглянула на часы. Как медленно ползёт время!.. Впрочем, не всё ли равно? Ведь, не будет же она сидеть одна за столом до полуночи? Анисья ушла ко всенощной, оттуда пройдёт ночевать к родным. Постель убрана, дрова в камине. На столе холодный ужин и бутылка вина, прописанная доктором. Прислуга не нужна. Одиночество не только не тяготит вообще Наталью Львовну, оно даже приятно ей. Она так скоро устаёт слушать эту слезливую и болтливую старуху, её рассказы о вдовстве, об умерших ребятах, о замужней племяннице, к которой она теперь побежала… Глупая баба!.. Верит в привязанность родных, с умилением толкует о внуках… И ещё обижается, когда ей говорят, что родные её дурачат, рассчитывая на её домишко, и что не будь его у Анисьи, эта краснощёкая племянница, каждый год плодящая ребят, не приютила бы тётку на старости лет, или швырнула бы ей кусок, как милостыню.
Да, великое счастье – ни от кого не зависеть, иметь свой неотъемлемый кусок, хотя бы крохи от старого капитала! Принять помощь от родных мужа? О нет! Они ещё живы… Может быть, здесь, в городе, и даже недалеко… Не всё ли равно? Для неё они давно уже умерли.
Спать одна она тоже не боится. Анисья во сне часто бредит и так неприятно храпит. Через тонкую стену всё слышно. А воров Наталья Львовна не страшится. Она всегда была хладнокровной и храброй, эта тоненькая женщина с нежным лицом. В ящике её ночного стола лежит заряженный револьвер. В упор выстрелить, защищаясь, она сумеет. Про это всем известно на окраине. Старую барыню все знают. Когда она утром гуляет, для моциона, перед ней ломают шапки все, начиная с городового и важного бородатого мясника. Она истая дворянка и на чаи не скупится.
Наталья Львовна налила себе чашку и раскрыла книгу журнала. Но ей не читалось. Тишина стояла кругом. Но эта тишина имела голоса и звуки. Она была звенящая, странная, полная какого-то неясного трепета… Становилось жутко. Если б она была суеверна, она подумала бы… Вздор!.. Мёртвые не возвращаются.
Отчего раньше не было такой тоски?.. Чашка, забытая, стыла на столе.
«Хоть бы Annette забежала!.. Всё-таки свой человек. Ну, да где ей! – горько усмехнулась Наталья Львовна. – Обнялась, наверно, с невесткой и внучатами. Жалкая фантазёрка!.. И вся эта дружба только на словах».
Она подошла к камину и развела огонь. Пламя лизнуло дрова. Она села в кресло и задумалась. Вереницей побежали в памяти картины прошлого.
Ей было шестнадцать лет, когда в первый раз под Новый год она стала гадать перед зеркалом. Зажгли свечи, оставили её одну… Вот такая же звонкая, страшная тишина стояла кругом. Из зеркала глядели на неё испуганные глаза. Какое это было прелестное, бледное личико!.. Теперь у барышень не встретишь такого чистого, невинного выражения. Кто видел головку несчастной Беатриче Ченчи, тот может понять прелесть этого наивного взгляда.
Пол скрипнул где-то далеко… Она вскрикнула и уронила зеркало. Прибежала няня, девушки-крепостные. Посыпались расспросы… Она дрожала от страха и ничего не умела рассказать. Глупенькая!.. Жизнь оказалась много проще и много страшнее гадания.
В тот же год она вышла замуж за молодого, красивого разорившегося помещика, отставного гусара. Она встретила его на балу, полюбила в чаду вальса. Все романы тогда начинались так. После севастопольского краха, накануне реформ, дворянство плясало, ело, бурно доживало последние дни своей беспечной жизни.
Хор певчих гремел ей навстречу «Гряди, голубице», когда она входила в церковь в белоснежном платье, богато затканном крепостными руками, над которым слепили глаза её любимые девушки. Ах! Она, правда, была голубицей. Таких невест теперь не встретишь. Она не знала грязи, пошлости, обмана, унижающих человека страстей. Даже вблизи не видала слёз и нужды. Плакали, правда, Стеши да Таньки. Но это было в порядке вещей, этих слёз не замечали; проклятий, если они были, не слыхали. Жизнь Nathalie шла как светлый праздник, не омрачённая ни тоской ни сомнениями.
Она полюбила. Это было какое-то благоухающее чувство, полное поэзии, трогательного самоотвержения. Она покорилась бурной страсти мужа, удивлённая… Разве знала она что-нибудь об обязанностях брака? Невинность была её лучшим ореолом. О, да!.. Он был слишком груб для деликатной натуры Натальи Львовны; его раздражала её сдержанность, её кажущаяся холодность. Она не понимала его требований, и ей было грустно, потому что она любила его всеми силами души, и единственною целью жизни её было сделать его счастливым. Её окружала толпа влюблённых. Она не замечала чужой страсти. И сама она, веря безусловно, не знала ревности. Её здоровая, честная, цельная натура отдавалась вполне своему чувству. И она говорила правду, когда, обнимая мужа своими прекрасными, точёными руками, шептала: «Люби меня… Люби крепко… Ведь ты у меня один на свете!»
III
Столб огненных искр взвился в камине. Пламя, коварно лизавшее поленья, вдруг разом охватило их и победно запылало, бросая весёлый, тёплый отблеск на склонившуюся фигуру Натальи Львовны и зажигая искорки в её зрачках… А может быть, это сила воспоминаний так оживила её черты?
Ребёнок… Их первый сын, её Валя, переживший один всех других детей… Не было в жизни её минуты лучше той, когда она услыхала его первый крик. Какой это был для всех счастливый день!
Других двух детей она любила не так страстно.
Последние роды дались ей тяжко. Наталья Львовна лежала без сознания. Думали, что не встанет.
Когда она поправилась и окрепла, её сразил первый удар судьбы. Нянька, подавая ей Ваву, шепнула:
– Рассчитайте, сударыня, Глашку, новую горничную! Она, подлая, с барином слюбилась…
Наталья Львовна не крикнула, в обморок не упала. Она только побелела как батист её платья. Знаком руки она выслала кормилицу и няньку и заперлась.
Как она осталась жива?.. Как перенесла эти первые страшные дни отрезвления? Даже теперь, через тридцать лет почти, краски сбегают с её лица и судорожно вытягиваются тонкие руки. Неумирающая обида как огонь жжёт её сердце, не умевшее забыть… Какая страшная сила – воспоминание!.. Какая живучая сила!
Пусть смеётся над ней тот, кто умел жить легко, кто спокойно слушал ложь и сам давал, не краснея, лживые обеты; кто, обманувшись в любимом человеке, бросался в другие объятия и умел найти забвение; кто смирялся перед Неизбежным и философски принимал удары судьбы… Она не простила. Не нашла в себе сил. Ни слёзы мужа, ни его униженные мольбы, ни страстные клятвы, ни угрозы застрелиться, наконец, не поколебали её решимости остаться мужу чужой. В её душу сошёл мрак. Она перестала говорить, ела через силу, запиралась неделями. «Надо вызвать слёзы, во что бы то ни стало слёзы», – говорили доктора, испуганные этим душевным оцепенением. На ноги подняли всю родню мужа и её, боялись за рассудок Натальи Львовны. Муж рвал на себе волосы. Он клялся, что ни минуты не переставал её любить, эта интрига – каприз… Не он первый – у всех так… Все жёны мирятся с этими лёгкими изменами. Нельзя же разбивать две жизни, всю семью из-за такого пустяка!
Ничто не могло согреть её сердца и осветить мрака. её души.
Раз утром пятилетний Валя постучался в дверь:
– Можно к тебе, мама?