Ларионов начал ощущать, что он все больше устремляется к ней душой. Он боялся признаться себе, но Вера была первой девушкой, которая пробуждала в нем всепоглощающий интерес к своей натуре. Она не была красивой: из-за невысокого роста и лишнего веса в ней даже была какая-то нелепость, но ее глаза – живые, мерцающие, жадные до жизни – влекли Ларионова в какой-то другой мир, где ему становилось хорошо. Беспокойно, но хорошо.
Еще вчера Ларионов подъезжал на поезде к Москве и знал себя и чего желает в жизни, и желания эти были просты. Но теперь, глядя на эту семью, весело разбирающую вещи, приводившую дачу в порядок, людей, постоянно обнимавшихся и добрых друг к другу и окружающим, Ларионов чувствовал, что ничего не знал – ни о своих желаниях, ни о себе самом. Ларионов, вместо того чтобы чувствовать уверенность, ощущал зыбкость, слабость и растерянность, которые он скрывал за сдержанностью и молчаливостью.
Он видел теперь другую жизнь и испытывал подспудный страх. Ему трудно было определить и понять этот страх, но чем больше Ларионов старался не формулировать его причины, тем яснее понимал, что главная причина его страха была в том, что он потерял покой в душе. Как любому человеку и в особенности мужчине, Ларионову предстояло решить для себя важный вопрос существования на короткой дистанции бытия – жить в покое и не знать душевных смятений, но проживать унылую жизнь, или отдаться порывам души и жить неспокойной, но истинной жизнью: с любопытством и поиском, ожиданиями и потерями, но бесконечными открытиями и смыслами.
Еще страшнее было ему сформулировать причину своего волнения. И снова: чем больше Ларионов уклонялся от осмысления, тем яснее проступала в его сознании мысль – ему было слишком хорошо с Верой. Ему было тяжело выносить эту мысль, потому что мешала другая. Он не мог понять, как воспринимать ее в своей жизни. С одной стороны, он говорил себе, что Вера – лишь случайная встреча, сестра его друга, юная девушка; с другой – чувствовал, что ему хочется постоянно находиться в поле ее сияния, но это присутствие и участие в жизни друг друга могло потребовать объяснений.
Ларионов слишком привык в своей прежней жизни к ясности во всем, и возникшие сомнения и вопросы сбивали его с толку и вызывали страхи неизвестной природы. Он с малых лет познал грубую мужскую действительность, ему приходилось перенимать стиль жизни своих однополчан – простых солдат. Не то чтобы они все вели развратную жизнь, на это не было и времени, но все же не знали и привязанностей, а женщины играли эпизодические и весьма конкретные роли – любовниц на несколько дней, а то и на одну ночь. Его взаимоотношения с женщинами сводились либо к деловым, либо к плотским. Вера же была кем-то иным – с ней его не связывали ни деятельность, ни постель, и все же он чувствовал близость, которую прежде не ощущал ни с одной из своих любовниц. Если с подругами Ларионов испытывал похоть, рядом с Верой он чувствовал волнение в груди и радость, которые никогда не ощущал с любовницами. Ее Ларионову хотелось видеть и слушать, оберегать и потакать ее капризам, дарить радость и исполнять ее желания. И чувство счастья постоянно боролось в нем со страхом неизвестности.
Но было еще одно, что мешало ему сориентироваться, – Ларионов не знал, что ему следует делать в этой ситуации, как повести себя, как поступать, чтобы эта зарождающаяся дружба продолжалась. Он привык к смене декораций и не знал, как поддерживать постоянство отношений.
Ларионов давно не вспоминал уже свой первый опыт с женщиной. Но почему-то вспомнил теперь. И, что было удивительно, испытывал некоторый стыд, думая об этом вблизи Веры. Возможно, было это оттого, что в этом первом взрослом опыте не оказалось ничего из того, что он чувствовал теперь.
Он помнил тот странный день, когда ротный на стоянке в казачьем хуторе в день шестнадцатилетия Ларионова подозвал его в избе на разговор. Ротный был краснолицый, немного тучный усатый пьяница лет сорока, любивший вкусно поесть и повеселиться. Ларионов удивлялся, как Кобылину удавалось быть таким проворным и неустрашимым в бою. На привалах он был ленив и смешлив, много матерился и любил поучать молодых бойцов жизни.
– Поди сюда, Ларионов, – поманил его пальцем Кобылин, уже довольно пьяный, но все еще осознанный.
Ларионов бросил чистить сапоги Кобылина и подошел к столу, на котором были разбросаны остатки обеда, крошки, грязная посуда и опустевшие пузыри из-под первака и медовухи. Вокруг роились мухи. Было жарко и хотелось спать.
– Ты с бабой хоть раз был? – спросил Кобылин серьезно.
Ларионов почему-то не понял его вопроса и напрягся. Кобылин хмыкнул, поняв, что Ларионов с бабой никогда не был.
– Хочешь? – спросил он.
– Не знаю, – ответил Ларионов, чувствуя от чего-то нарастающее смущение и неловкость от этого разговора.
– Девки-то нравятся тебе? – немного небрежно и весело спросил Кобылин, шевеля на полу голыми пальцами отекших ног.
– Да так… – покраснел Ларионов, не вполне понимая, чего хотел от него добиться Кобылин. – Иногда вижу симпатичных…
– Иногда вижу симпатичных, – передразнил его, веселясь, Кобылин. – Говори внятно!
– Так, чтоб сильно потянуло – не было, – вспыхнул Ларионов от упреков ротного.
– Когда сильно потянет, жениться приспичит. Не про то толкую, – улыбнулся Кобылин, а потом рявкнул, стукнув кулаком по столу: – Ты мужиком-то стать хочешь?!
Ларионов начинал терять терпение и чувствовал раздражение от дерзости и глупости Кобылина.
– Чего хотите-то, ротный?! – не выдержал он.
– Ишь! – Кобылин мотнул головой и усмехнулся в усы. – Характер-то у тебя задиристый. Но тебе надо бабу попробовать. Надо тебя по-мужицки окрестить. Боем давно крещен, теперь пора пришла бабой! Засиделся ты…
Ларионов молчал, поджав губы, и нетерпеливо раздувал ноздри.
– Запомни, Гришка, две вещи! – сказал Кобылин и налил себе и Ларионову по чекушке медовухи. – Баба первая должна быть опытная и сочная – такая сразу научит, что бабам нравится в мужике. И – второе! Если не хочешь оставить в каждом уезде по наследнику, никогда не позволяй бабе кое-что делать и сам не прозевай. Это для жены прибереги…
Ларионов впервые заинтересовался разговором.
– И что же это? – спросил он, багровея.
Кобылин принялся хохотать.
– Я знал, что ты способный не только в верховой езде! – Кобылин продолжал добродушно трястись, еще пуще краснея. – А вот что – тому тебя и обучит опытная баба. Потому как опытная баба обучит не только тому, что надо, а и тому, что никогда не надо, – заключил Кобылин, подняв указательный палец.
Ларионов сглотнул от волнения и стоял, опустив глаза.
– Ну что, Ларионов, – лукаво спросил Кобылин, – хочешь мужиком стать?
Ларионов немного помолчал и потом смущенно кивнул зачем-то, тут же снова покрывшись пятнами от стыда и волнения. Ему было стыдно не только за этот личный разговор, но и за то, что он не мог отказать Кобылину в этой глупой и странной затее. Он знал уже, что Кобылин и бойцы презирают слабаков и трусов.
– Тут рядом хутор есть, – сказал плутовато Кобылин, и глаза его от прищура утонули в безнадежных уже мешочках. – Там есть одна охочая до любви – Нюрой зовут. Я вчера заезжал к ней. Женщина она немолодая, но хороша донельзя: полная, мягкая и красивая… Я тебя к ней сегодня свезу.
Ларионов вспыхнул, сердце его барабанило в груди.
– Поквартируемся у нее дня три, а потом двинемся на юг по приказу. – Кобылин зевнул. – Три дня тебе для затравки хватит. А войдешь во вкус – держитесь, станицы!
Кобылин стал снова громко хохотать и хлопнул Ларионова со всей силой своей могучей лапы. Ларионов изобразил подобие улыбки, не вполне представляя, что его ждет и зачем все это задумал Кобылин.
Тот, словно читая мысли юноши, сдвинул брови и, пошевелив усами, сказал:
– Жизнь у нас, у вояк, тяжелая, Гришка. И часто недолгая, – добавил он немного устало. – Надо брать от нее все, что дает хоть какое-то наслаждение и разрядку мужской плоти. Хомутай мысль, пока я живой.
К вечеру они с отрядом уехали на хутор Нюры, где и пробыли обещанные три дня. Ларионов не мог понять, как это произошло, но с тех пор его жизнь и отношение к жизни и женщинам изменились безвозвратно. И второго, о чем не сказал ему Кобылин, но в чем просветила Нюра, он придерживался потом с каждой без исключения женщиной.
Ларионов не мог понять, почему тот случай всплыл в его памяти именно теперь, спустя восемь лет, но отчаянно багровел, вспоминая свой прежний опыт интимной жизни, глядя на восторженную и полную ласки Веру, которая брала его за руку и смотрела на него с доверием и нежностью.
* * *
Дача находилась в поселке Клязьма в километре от одноименной реки, окруженная хвойными лесами, затонами и болотами с запада, где раскинулись богатые пойменные луга, а река расширялась, образуя живописные бухты.
Дачная жизнь закрутилась быстро.
Все время было много смеха и казусов. Ларионов привез горы шоколада, чем вызвал полное расположение Степаниды, которая сразу вызвалась чистить его форму, но вещи Алеши оказались малы на фигуру Ларионова, поэтому вызвали Емельяна – молодого, рослого крестьянина из ближней деревушки, который принес ему штаны и рубаху. Ларионов выглядел непривычно в штатском, а Вера смеялась и убеждала его, что ему все шло.
Гор учил молодых людей делать шашлыки и говорил с сильным акцентом. Вера нарисовала золой усы, надела фуражку Ларионова набок, как казак, и передразнивала за его спиной манеры Гора, приподнимая бровь и жестикулируя, как это делают жители Кавказа, непрерывно меняя комбинации пальцами, а Гор не мог понять, отчего все смеются и недовольно озирался. Он очень обижался, потому что приготовление хоровац[7 - Все, приготовленное на углях (арм.)] было занятием серьезным для любого кавказца. Гор поднимал брови и говорил с придыханием: «А слюшяй, я нэ понэмаю, што все врэмя смэешься? Я нэ Чарли Чаплин, э…» И когда он произносил эти слова, Вера сзади копировала его выражение лица и движения, этим вызывая еще больший смех молодежи и досаду у Гора. Ларионов ловил себя на мысли, что не может оторвать от Веры глаз. А Вере нравилось, что Ларионов следил за ней – смотрел на нее радостно и нежно и был явно увлечен. И хотя они не оставались наедине, оба постоянно ощущали какую-то незамеченную всеми остальными связь.
Алина Аркадьевна, Кира и Надя раскидывали пасьянс на веранде, и Алина Аркадьевна, как все матери, даже будучи погруженными в собственное занятие, всегда видят все, что происходит с их детьми, время от времени занималась воспитанием: «Вера! Перестань хулиганить и мешать Гору!»
Маша загорала, а Дмитрий Анатольевич и Краснопольский играли в нарды, привезенные из Ташкента, и Дмитрий Анатольевич радовался, как ребенок, всякий раз, когда выигрывал, и в этот момент сильно был похож с Верой и Алешей.
Потом молодежь пошла на Клязьму, и Ларионов, отказавшись купаться в нижнем белье, плавал в Емелькиных штанах. Емелька тоже пошел с ними на реку и потом надел мокрые штаны, а свои отдал Ларионову.
– Чтобы сухо вам было, – сказал он, едва не добавив «барин».
Ларионов видел, что в то время как все девушки – и Кира, и Надя, и Маша – осторожно входили в воду и плавали, Вера прыгала с мальчишками с вышки, брызгалась, ныряла, постоянно выскакивала на берег. Пока он стоял еще на берегу в Емелькиных штанах и без рубахи, Вера подбежала к нему и в порыве обхватила его с возгласом: «Какая вода холодная, Григорий Александрович! Пойдемте к нам!» – даже не подразумевая, что она при этом оставалась для него молодой девушкой, а он для нее мужчиной, делая это от радости и возбуждения впечатлительной и ласковой натуры. Так она вела себя и с Алешей, которого любила. А для Веры только это имело значение. Она еще совсем не задумывалась о законах природы и делала все порывисто, доверяя лишь своему сердцу, видя мир по-своему, как полагается невинному существу.
Ларионов понимал это, но все же ощущал сумбур от такого поведения Веры, прежде всего оттого, что он, уже как взрослый и опытный мужчина, об этих законах знал и его природа реагировала на действия Веры без ее ведома и на то согласия.