– Не, ну уроды, конечно, – Саня усмехнулся и закурил свой Dunhill, угостив меня. – Понимаешь, Лёха – хороший пацан, я его по-братски люблю. У него душа чистая, русская, но он–как ребёнок, понял? Немного не всекает, чего творит. Вообще, если к нему нормально, то и он к тебе нормально. Но есть за ним такой косяк, он борщит часто. И торчит. Не знаю, ты, может, уже замечал, но он пытается доказать, что он хуже, чем он есть. И заигрывается. Ну чисто как ребёнок.
– Да я заметил! – закивал я головой. Градус алкоголя сделал эти движения чуть более горячими, чем они были бы по трезвости.
– Знаешь, у него история такая, нелёгкая. Ты, ведь, не знаешь даже малой части всех движух. Но я тебе расскажу, ты нормальный пацан, за базар отвечаешь. Короче, Лёхе несладко в жизни пришлось. Матушка его умерла от какой-то сердечной болезни когда тот ещё пацанёнком бегал, с отцом она в разводе была, тот сиделый, знаешь? Типа вор, но не лох какой-то, серьёзный мужик. В общем, я точно не знаю, сел ли он когда они ещё были в браке, или уже потом, но это не суть. Он откинулся, когда Лёха был уже подростком, ну и сиротой, получается. Отец мужик ровный, совестливый, старался как мог восполнить то, что не додал, а как восполнить, если они почти незнакомы были? Баблом конечно. Он при бабле же как был, так и остался. У него там, после отсидки, сразу другая семья, дети, понял? Но Лёху он не забыл. Воспитывать, понятно, было уже поздно, ну, знаешь, не можешь же ты воспитывать сына, если начал с ним общаться, когда тому уже лет двенадцать. Но бабками помогает всегда…. Всё, что у Лёхи есть, – это всё на отцовские деньги. А ещё у Лёхи есть старший брат. Родной. Он его старше лет на пятнадцать примерно. Может, чуть меньше. Погоняло у него – Авария, потому что он жестил ещё в девяностые. Лёха как-то рассказывал о его выходках. Лёха ещё малой был, и тогда, знаешь, время такое было, не было же всякой синтетики угарной, все как-то быстро с дудки на героин перескакивали. В общем, брат его тоже по этому делу был. Ну и вообще, по всем делам он был первый. И воровал, и даже, говорят, замочил кого-то, но батя отмазал. А потом решил с геры слезать, и вроде как за ум даже взялся, но когда мамка умерла, он начал жёстко бухать и до сих пор так и бухает. Мы его по-любому как-нибудь на районе встретим, я тебе покажу. Пропащий чувак. Ну, знаешь, чисто алкаш. Ему всего тридцать с чем-то, а выглядит на все пятьдесят, тусуется со всяким сбродом. Неудачники.
Он замолчал на несколько секунд, докуривая очередную сигарету.
– Ну, короче, Лёху на воспитание взяла тётка. Мамина сестра. У неё у самой дети уже взрослые были на тот момент, все разъехались. Я уж не знаю, что там и как, она его воспитывала хорошо. Лет до пятнадцати. Знаешь, он таким мальчиком был, все его даже стебали. Не разрешала она ему в другой двор уходить, оберегала от брата, не разрешала им общаться. Отец всё это время бабло на сына ей заряжал. А потом – как у всех: компании, бухло, дудка. Лёха начал от рук отбиваться, а она и забила. Не родной же, как ни крути, сердце не болит так, как за своих. Лёха с ней живёт, материну квартиру они сдают, плюс отцовские деньги… В общем, особо ни о чём думать не надо. Вылетел, вот, из универа в этом году. Два курса отучился всего. Он тебя на год старше. Всё говорит, что восстанавливаться будет. Хочется, конечно, верить, но знаешь, что меня пугает? Он что-то юзает слишком много. Затусил с этим соседом Винтом, я его особо не знаю, но Винт феном торгует и сам юзает. Сам знаешь, на «скорость» подсаживаешься очень плотно и очень быстро. Я терпеть не могу всех этих феновых торчков. Вся эта дрянь московская сжигает мозги за считаные месяцы. То ли дело кислота… Лёха ещё весной кричал, что хочет снова учиться пойти, а сейчас уже переобулся – зачем мне эта учёба, люди не знаниями зарабатывают. Говорит, нахрена ему эта жизнь офисная, когда можно «мутить дела и спать допоздна», но только какие дела? Ты его видел? Это вообще не про него. Он парень добрый и наивный, как цыплёнок. Я вот всё пытаюсь ему втолковать, что его быстренько повяжут, если он решит что-то там мутить. Такие дела, – Саня смачно сплюнул.
Слушая эту историю, я всё искоса поглядывая на веселящегося Лёху. Высокий, худощавый, светловолосый парень. Его называли Рыжим, потому что у него была очень забавная примета: прядка волос на голове была с детства медной. Она ярко выделялась на фоне остальной светловолосой бошки. Бессменная усмешка на лице. Он не воспринимал никого и ничего всерьёз, но иногда казалось, что за этим вечно лукавым взглядом есть что-то очень глубокое, неизведанное.
Глаза ярко-синие. Такие, что сразу бросились в глаза, когда я пришёл в компанию. Я весь первый день всё одёргивал себя, чтобы не пялиться на них, как влюблённый педик (как бывает, стараешься не смотреть на бросающееся в глаза физическое уродство, но взгляд к нему так и тянется. С красотой так же получается). Сначала даже не особо хотелось с ним разговаривать из-за этого, но потом попривык.
Девчонки ему постоянно мурлыкали: «Лё-ё-ёш, вот бы нам такие глаза». А ещё девчонки мурлыкали: «Вот бы на-а-а-ам такие реснички!» – видимо, ресницы у него были красивые. «Вот бы на-а-а-ам такую улыбку!» – улыбка у него и правда была такая, что всегда хотелось улыбнуться в ответ.
Лёха и Димас были самыми лучшими друзьями Вано. Заха, Саня и остальная шобла как-то потом образовалась. Но по детству они всегда были втроём. До сих пор зачастую даже приходили и уходили втроём. Только если Вано и Лёха к себе прямо располагали своей простотой, то Димас мне совершенно не нравился. Такой он был весь вылизанный, манерный, высокомерный. И он всегда как-то холодно ко всем относился, держался всегда как-то странно, будто едва знаком с пацанами, типа забрёл в тусу случайно.
Когда я, пошатываясь, возвращался домой со стадиона, летнее солнце уже во всю разгорелось, принеся первые вестники зноя, наступающего на смену ночной прохладе: птицы совсем разошлись пением; тени становились всё чернее; луч солнца так сильно обжигал плечо, попавшее в случайный просвет меж крон, что я невольно набирал скорость, чтобы поспеть уснуть до жары.
Я пошёл до дома один и всё думал об истории Рыжего. Все эти недели, что я общался с пацанами, Рыжий казался мне таким беззаботным и весёлым. Я не придавал этому особого значения, но сейчас, бредя лесной тропой наедине с пьяными мыслями, очевидным становилось, что именно такими весёлыми и беззаботными кажутся люди, у которых внутри стонут незаживающие раны прошлого.
В его синем взгляде всегда горели огоньки веселья, но только теперь я ясно увидел, что веселье это всегда было на грани отчаяния. Хотя, может, я всё это себе придумал? Может, ничего такого и нет, и вовсе я не прозрел, а просто забавный эффект долбанного курева: тебе кажется, что ты замечаешь что-то, чего без курева не замечал. Знаете, такие подводные камни повседневности. Подмечаешь, кто на кого как посмотрел, где промелькнула ухмылка. Видишь реакции людей и приписываешь им особые значения («И как я раньше этого не змечал?!»). В обычном состоянии всё это – лишь общий фон, воспринимаемый на уровне подсознания, а когда ты накурен – все эти детали буквально режут тебя своей остротой, унося в переживания об их значениях.
Я шёл, как мне казалось, очень медленно и долго, у меня слегка кружилась голова, и воображение само рисовало то, чего я никогда не видел: Лёхиного отца в татуировках, его тётку, почему-то полную даму в клетчатом переднике, которая из окна смотрит на маленького Лёшу, прячущегося за гаражами. Его мать, которая, наверное, была очень красивой. Всё это казалось мне вполне реальным, почти осязаемым. И, на деле, примерно таким и было. Только я не знал, что высокий худощавый Лёха в детстве был толстячком и говорил тоненьким голосочком, был довольно-таки милым, послушным и тихим мальчиком. Пока однажды ему это не надоело.
* * *
После той попойки на стадионе я окончательно стал своим. Если раньше звонил мне только Ваня, то теперь звонили и другие пацаны, тоже называя меня братом. Чувство принадлежности было очень приятным. Я никогда раньше не принадлежал тусовке. У меня были друзья, приятели, но мы всё как-то по одному или по два. В школе я не был лохом, но после того, как Вано ушёл в школу к Захе, Димасу и девочкам, я задружился с ребятами несколько иного типа.
С Ваней мы ещё дружили, поскольку жили в соседних подъездах, но когда подросли, наши пути разошлись. Я всегда смотрел на него с беззлобной, прямой, мальчишеской завистью. Он казался таким безбашенным, ему было наплевать на мнение других, и это читалось во всём его образе, складывающемся из мелких деталей: вальяжная, чуть раскачивающаяся походка, расправленные плечи, неизменная улыбка на лице, сигарета в зубах гуляет от одного кончика рта к другому. Он нравился девчонкам, его часто можно было увидеть в женской компании, и издалека видно было, что он ничуть не смущается, а лишь ещё больше рисуется, заигрывая с каждой по очереди, что раззадоривало девчонок ещё больше.
Я всегда гордился давним знакомством с ним. Мои друзья были мальчишками другого сорта. Потише, поспокойней, поскучнее. В то время как в моей компании обсуждали компьютерные игры, пацаны давно уже пропадали во дворах до поздней ночи, прогуливали уроки, встречались с тёлочками, пробовали алкоголь и курили сигареты за гаражами. И я всегда хотел быть таким, как они, но никак не мог понять, как мне им стать, как к ним подступиться и в чём вообще, состоит отличие между нами. Мои школьные годы прошли вяло и скучно. Мне, конечно, тогда так не казалось, наверное, было какое-то своё веселье, но когда я попал в районную тусовку, тогда-то я и понял, как много я упустил.
Грач и Родион Раскольников
Денис Гусев. Дэнчик. Грач. Логично, если бы его называли Гусем, но все звали Грачом, и сам он приговаривал: «Гра-а-ач – птица у-у-умная и сообразительная!» – переиначив известную фразу из мультика. Кличка прицепилась неспроста. Дэн с виду был угрюм и недружелюбен (так казалось из-за нависающего над глазами, выдающегося вперёд лба, оканчивающегося двумя щётками косматых чёрных бровей). Он будто всегда был в чёрном, даже если был в жёлтом. Невысокий, худенький брюнет со светлыми глазами.
«Грач» – коротко представился он, протягивая руку. Он пришёл ещё с одним парнем, которого звали Рома, но все, почему-то называли его Родионом, или Родей. «Потому что с бабушкой живёт и очень её люьит!)))» – весело объяснил мне Вано (такая странная связь с Раскольниковым могла родиться только в устах района). Грач и Родя. Они с детства дружили, оба жили в одинаковых «свечках» у леса, но во всём остальном они были совершенно разные, если не считать того, что их звали совсем не так, как звали на самом деле.
Грач был молчалив, задумчив и серьёзен. Когда кто-то смешно шутил, его лицо за полсекунды меняло привычное, угрюмое выражение на широкую улыбку, делающую его похожим на скалящегося пса. Он вдруг начинал очень громко смеяться, словно лаять, а потом, ровно через две секунды, замолкал так резко и окончательно, что все вокруг смеялись уже над этой его особенностью. Родя же был абсолютной ему противоположностью. Улыбался он, кажется, всегда, по поводу и без, и улыбка его напоминала улыбку Чеширского кота, нализавшегося сметаны. Крепенький паренёк с исконно русской внешностью: тонкие светлые волосы, массивный овал лица, нос картошкой. Добродушный и простой с виду. Да такой душою он и был.
Возможно, именно по этой добродушности так и получилось, что ребята считали его недалёким, мол, вечно он не догоняет и встревает в разговор, вставляя мнение, которое ну совершенно не к месту. Они высмеивали его, а он сносил всё с улыбкой, никогда не пытаясь доказать правду, которая, как я заметил, зачастую была за ним.
Мы как-то сразу с ним сошлись и начали довольно близко общаться, он стал часто звать меня к себе – покурить у него на балконе с видом на лес да по***деть обо всём на свете. Что-что, а глупым он точно не был. На все выпады в свою сторону он либо отмахивался, посмеиваясь, либо отшучивался, никогда не тая обид на шутившего. В его мире обиды попросту не существовало, он искренне не понимал злобливости и подлости, как всякий добрый человек, в других только доброту и подмечающий.
Более того, ему присуще было слишком тонкое для восприятия большинства чувство юмора (особенно самоирония, которая сразу располагала к себе), свидетельствовавшее об остроте ума. Он был способен дать ёмкое и точное определение происходящему вокруг, подметить за людьми мелочи, обличить мелкую ложь, их пороки, порой едва заметные, которые я если внутренне и улавливал, то точно не в силах был облечь в слова. Он боялся обидеть, не склонен был рисоваться, играть на публику, и потому, разоблачался только лишь с глазу на глаз. Только и оставалось, что сказать: «Блин, точно-точно! Я понимаю о чём ты!»
–Родь, слушай, не в обиду, я всё спросить хотел, почему тебя стебут, типа ты тупой. По-моему, ты нифига не тупой!
– Ха-ха, спасибо, брат. Да просто они сами тупые, – ответил Родя.
Таким он был. Очень простым. Душа нараспашку, рубаха-парень, всё как на ладони – ничего не таил и не скрывал. И даже простоватый Вано был на его фоне хитрецом. Но была это вовсе не глупость, а предельная феноменальная честность, которую редко можно встретить в нашем мире.
«Как-то раз… – рассказывал мне Родя, – я решил перестать пиз**ть. Понимаешь, на ранчо все друг другу пи**ят, и я заметил, что сами от этого страдают. Я на это всё посмотрел и решил для себя раз и навсегда, что ни при каких обстоятельствах никогда больше пи**деть не буду!» Вот так вот просто. Сказал и сделал. С тех пор он никогда не врал, и честность его принималась за глупость.
Его лучший друг Грач – совершенно другой. Тёмная лошадка. Он часто недоговаривал, с лёгкостью мог соврать, был склонен менять свои мнения и бросаться из крайности в крайность. Он то начинал усиленно качаться и бросал даже сигареты, то жёстко нюхал фен с Лёхой. То утверждал, что мы живём не по закону Божию и созывал всех купаться на крещенские морозы, то утверждал, что православие – политизированная брехня, мы – арийцы и верить должны в истинных, славянских богов.
Нет, не подумайте, что он был какой-то повёрнутый фанатик… Просто все изменения в его жизни всегда были радикальными. «Раз и навсегда» длилось, как правило, не более двух месяцев и неизбежно менялось на нечто совершенно противоположное.
После школы Грач пошёл по стопам своего отчима Кости, от которого у его мамки было две малых девочки. Костя был врачом, но в мединститут Грач, конечно, не поступил бы, а проплачивать у семьи, которая и так тянула троих, денег не было, поэтому выбор пал на медицинский техникум, окончание которого не сулило ничего, кроме кропотливой и не слишком прибыльной работы руками. Отчим сошёлся с матерью Дениса, когда тому было четыре года и, как это часто бывает в наше время, заменил ему отца. Они долго жили втроём в каком-то общежитии и только спустя семь лет переехали на наш район, купив неплохую трёшку в соседнем от Роди доме. Грач попал в тот же класс, что и Родя, и пацаны сдружились.
Денис и правда равнялся на Костю и воспринимал его как отца (он никогда не называл его «папой», но если о том заходила речь, всегда добавлял: «он мне как отец»). Он часто ставил его в пример, слушался во всём, помогал предкам с мелкими: водил и забирал их из садика, довольно часто в ущерб своей личной свободе, и всегда говорил о Косте как-то слегка с трепетом и уважением, как говорит сын о своём отце до тех пор, пока не взрастёт в нём самом мужское и не начнётся долгая пора отрицания родительского авторитета (впрочем, большинство это перерастают, перешагивая в пору братского принятия отца, как равного себе).
Всё изменилось очень резко. Грач с Родей сблизились с компанией, и Денис, по какой-то причине, попал в круг доверия Хохла. Они и правда были очень похожи. Саня даже втянул его в свои мутки, которые показали Дэнчику, что Костя – самый что ни на есть типичный лох. Это было открытие, перевернувшее его жизнь.
Костя, как оказалось, в жизни, в общем-то, ничего не добился. Работал как ишак, получая копейки, в профессии особо не состоявшись. Считал, что трава – это страшный наркотик. Водил большой старый семейный автомобиль. Жену с детьми раз в год возил в Турцию во второсортный отель, всегда оставляя Грача в Москве (хоть раньше тот и рад был остаться один, да и вообще «малым море и солнце больше нужно»). Только вот когда за месяц Грач с Саней накопили денег на Кипр и умотали туда на три недели, семейный уклад показался Денису ничтожным.
Грач начал Косте это открыто высказывать, Костя злился, но ничего сделать не смог. А потом, на каком-то торжестве, собравшись всей семьёй у родственников, Грач услышал разговор отчима с его братом, сводным дядькой Дениса о том, что Костя изменяет мамке.
Дэн жутко разозлился. Вообще-то, он страдал небольшим нервным расстройством и в приступе гнева плохо себя контролировал, но в тот раз злость его была так велика, что он совладал-таки с собой, пулей вылетел от бабушки, только лишь бросил через плечо, что ему надо с кем-то увидеться; примчал на район, вызвонил Саню, который на тот момент был с Захой, и под водочку поведал им о своей ситуации, после чего, спустя пару недель, пацаны подкараулили Костю после смены в тёмной арке, за которой он парковал свой огромный старый семейный джип, и хорошенечко его отму**хали, отобрав портфель (о портфеле они с Грачом не договаривались, но в кураже это было уже неважно).
С тех пор Грач с Костей практически не общались, Костя хоть и не подозревал напрямую пасынка, но понимал, что пасынок, во-первых, злорадствует, а во-вторых, примерно с такими же «уродами» и общается. Тем летом Грач не пошёл на летнюю сессию и решил, что работать по-белому – это не для него. Единственное, что осталось в их семье из прежнего порядка, – ради мамы Денис всё-таки сидел с сестрёнками.
* * *
Маленькие семейный трагедии. Маленькие надломы судьбы, делающие нас теми, кто мы есть. Пацаны многое держали в себе, но многим могли и поделиться. Это сильно трогало меня после жизни за бугром, где даже самые близкие друзья в «душевных» беседах не ныряли глубже лежащего на поверхности. Не дальше разговоров о светском, о бытовом: кто где был, что купил, что съел, кто за какую команду болеет, как вчера эта команда сыграла.
Если речь шла о личном, то в двух словах, если и вдавались в подробности, то никогда невозможно было понять, какие струны души эти подробности затронули. Эмоции выражались скупо и односложно, рассказы о переживаниях не принято было оканчивать обсуждениями, давать советы, но можно выказать соболезнование (только не слишком эмоционально, не многосложно, в противном случае это может смутить собеседника, и неловкая пауза навсегда зависнет между вами). Не принято быть свидетелем жизни другого, а тем более являться её участником. Общество, основанное на принципах частной собственности и рыночной экономики, хорошо знало, что только красивая картинка частной жизни хорошо продаётся.
Дома всё было по-другому. Несли сор из избы, вместе копались в грязном белье друг друга, начинали за здравие, заканчивали за упокой. Говорили о таких вещах, которые в том мире у тех людей будто бы совсем не случались, хотя, безусловно, случались, но запрятаны были куда-то очень глубоко, от чего, наверное, гнили там сильно.
Живя там, мне казалось, что местные и вовсе не обладали той глубиной чувств, которая могла быть у нашего брата. Глубина эта, наша, была природным свойством души, отточенным бесконечными часами бесед на тесных кухоньках, когда всё самое сокровенное льётся через край, но не покидает пределы кухонных квадратных метров, за которыми под свинцовым ноябрьским небом может долететь до уха нежелательного слушателя и обернуться оружием против самого говорившего.
Я всё пытался у них глубину эту найти, нащупать. Но не видел её ни в литературе, ни в искусстве, ни в разговорах. Её словно и правда не было, и раз за разом я приходил к заключению, что, может быть, раз с самыми близкими они говорят так поверхностно, то и чувствуют тоже так?
После возвращения, знакомства с пацанами и принятия меняв их тусе, я долгое время ещё мучился от чувства, что ни тут ни там мне не место. К пресности заграничной жизни я так и не привык, а от здешнего хождения по краю лезвия как-то отвык (оно казался мне чрезмерно истеричным, полным болезненного самолюбования). Я вернулся с опытом, куда более зрелым, чем был, когда уезжал, и многое в картине мира начало обретать ясные очертания.
Я понял, почему: если смена власти, то кровавая революция; если любовь, то до гробовой доски (всякий раз); если пить, то «до беспамятства, до бесовства»; если делать деньги, то миллиарды; если быть бедным, то жить как в собачей конуре. Во всём присутствовал «достоевский надрыв». Русский человек не мог идти по широкой безопасной дороге, ему просто необходимо было находиться на грани, балансировать над пропастью. Этим он жил.
Всё это, в моём понимании, порождала окружающая природа. Ихняя стабильная дружелюбная зелень против нашинских скачков по двадцать градусов за ночь. Там ведь живёшь и не замечаешь лет, а у нас каждый месяц – за год. Каждый сезон – борьба. Сплошные «впервые за историю метеорологии»: рекордное количество осадков, дней засухи, потопленных домов, засыпанных снегом деревень. Если жара, то испепеляющая; если холод, то до побелевших ресниц и бровей. А у них так и проживёшь всю жизнь, слабо чувствуя течение времени, и от того, особо никуда не торопясь. Вот и получается, что внешнее вроде как формирует внутреннее. Я об этом раньше не думал, но задумался, когда вернулся домой и столкнулся с нашей природой уже не безропотным ребёнком, принимающим всё за благо, а зрелым молодым человеком, подвергающим всё сомнению и осмыслению.
«Москва купеческая разбазарена барыгами»
Путник задремал в самолёте, припав лбом к холодному стеклу иллюминатора. В желудке тяжело от пресной бортовой еды. Во рту пересохло. Шея затекла. Из вечной мглы родных широт, прерываемой редкими сгустками света, выползает вдруг огромное чудовище. Его глаза – тысячи жёлтых огней, пасти-кольца, щупальца широкими лучами расходятся из тела на многие километры – туда, в безлюдную мглу леса и полей. Встреча с ним так вожделенна, ожидание так томительно. Оно – либо пересадочный пункт для следующего десятичасового полёта на край земли, либо родной дом, ожидающий, как назло, где-то на противоположном от аэропорта конце города.
Много лет потом, каждый раз, когда самолёт нырял в непроглядную пелену облаков, я припадал к запотевшему холодному иллюминатору лбом, чтобы разглядеть черты любимого, мерцающего чудовища, и, когда машина с грохотом касалась земли бешено вращающимися колёсами, я чувствовал неудержимую радость от предвкушения встречи с ним.
В этом городе негаснущих окон, он – лишь один из миллионов, наблюдающих золотое мерцание ночи по ту сторону. Сначала с седьмого этажа, потом с десятого, потом с семнадцатого (этажи росли пропорционально моему социальному статусу). Один из миллионов, снующих туда-сюда. Эритроцит, снабжающий кровь кислородом, навеки осуждённый стать частью потока.