– Не знаю-с, есть ли в ней цивилизующая сила; но знаю, что мне ваша торговля сделалась противна до омерзения. Все стало продажное: любовь, дружба, честь, слава! И вот что меня, по преимуществу, привязывает к этой госпоже, – говорил Бегушев, указывая снова на портрет Домны Осиповны, – что она обеспеченная женщина, и поэтому ни я у ней и ни она у меня не находимся на содержании.
Тюменев усмехнулся.
– Но женщины были во все времена у всех народов на содержании; под различными только формами делалось это, – проговорил он.
– Извините-с! Извините! – возразил опять с азартом Бегушев. – Еще в первый мой приезд в Париж были гризетки, а теперь там все лоретки, а это разница большая! И вообще, господи! – воскликнул он, закидывая голову назад. – Того ли я ожидал и надеялся от этой пошлой Европы?
– Чего ты ждал от Европы, я не знаю, – сказал Тюменев, разводя руками, – и полагаю, что зло скорей лежит в тебе, а не в Европе: ты тогда был молод, все тебе нравилось, все поселяло веру, а теперь ты стал брюзглив, стар, недоверчив.
– Что я верил тогда в человека, это справедливо, – произнес с некоторою торжественностью Бегушев. – И что теперь я не верю в него, и особенно в нынешнего человека, – это еще большая правда! Смотри, что с миром сделалось: реформация и первая французская революция страшно двинули и возбудили умы. Гений творчества облетал все лучшие головы: электричество, пар, рабочий вопрос – все в идеях предъявлено было человечеству; но стали эти идеи реализировать, и кто на это пришел? Торгаш, ремесленник, дрянь разная, шваль, и, однако, они теперь герои дня!
– Совершенно верно! – подхватил Тюменев. – Но время их пройдет, и людям снова возвратится творчество.
– Откуда?.. Я не вижу, откуда оно ему возвратится!.. Что все вокруг глупеет и пошлеет, в этом ты не можешь со мной спорить.
– Более чем спорить, я доказать тебе даже могу противное: хоть бы тот же рабочий вопрос – разве в настоящее время так он нерационально поставлен, как в сорок восьмом году?
– Рабочий-то вопрос? Ха-ха-ха! – воскликнул Бегушев и захохотал злобным смехом.
Тюменев, в свою очередь, покраснел даже от досады.
– Смеяться, конечно, можно всему, – продолжал он, – но я приведу тебе примеры: в той же Англии существуют уже смешанные суды, на которых разрешаются все споры между работниками и хозяевами, и я убежден, что с течением времени они совершенно мирным путем столкуются и сторгуются между собой.
– И работник, по-твоему, обратится в такого же мещанина, как и хозяин? – спросил Бегушев.
– Непременно, но только того и желать надобно! – отвечал Тюменев.
– Ну, нет!.. Нет!.. – заговорил Бегушев, замотав головой и каким-то трагическим голосом. – Пусть лучше сойдет на землю огненный дождь, потоп, лопнет кора земная, но я этой курицы во щах, о которой мечтал Генрих Четвертый[8 - Курица во щах, о которой мечтал Генрих Четвертый. – Имеется в виду французский король Генрих IV (1553–1610), якобы выражавший желание, чтобы у каждого французского крестьянина была к обеду курица.], миру не желаю.
– Но чего же ты именно желаешь, любопытно знать? – сказал Тюменев.
– Бога на землю! – воскликнул Бегушев. – Пусть сойдет снова Христос и обновит души, а иначе в человеке все порядочное исчахнет и издохнет от смрада ваших материальных благ.
– Постой!.. Приехал кто-то? Звонят! – остановил его Тюменев.
Бегушев прислушался.
Звонок повторился.
– По обыкновению, никого нет! Эй, что же вы и где вы? – заревел Бегушев на весь дом.
Послышались в зале быстрые и пробегающие шаги.
Бегушев и Тюменев остались в ожидающем положении.
Глава IV
В передней между тем происходила довольно оригинальная сцена: Прокофий, подав барину портрет, уселся в зале под окошком и начал, по обыкновению, читать газету. Понимал ли он то, что читал, это для всех была тайна, потому что Прокофий никогда никому ни слова не говорил о прочитанном им. Вдруг к подъезду дома Бегушева подъехал военный в коляске, вбежал на лестницу и позвонил. Прокофий при этом и не думал подниматься с места своего, а только перевел глаза с газеты в окно и стал смотреть, как коляска отъехала от крыльца и поворачивалась. Военный позвонил в другой раз, и раздался крик Бегушева. На этот зов из задних комнат выбежал молодой лакей; тогда Прокофий встал с своего места.
– Ну да, поспел… не отворят пуще без тебя! – проговорил он тому.
Молодой лакей, делать нечего, ушел назад, а Прокофий отправился в переднюю и отворил, наконец, там дверь.
Вошел Янсутский.
– Дома Александр Иванович? – спросил он сначала очень бойко.
– Дома-с! – отвечал ему явно насмешливым голосом Прокофий.
– Принимает? – продолжал Янсутский несколько смиреннее.
– Не знаю-с, – отвечал Прокофий.
Янсутский почти опешил.
– Но кто же знает, любезный? – спросил он тоже, в свою очередь, насмешливо.
Прокофий нахмурился.
– Ваша как фамилия? – сказал он.
– Полковник Янсутский, – отвечал Янсутский с ударением на слове полковник.
Но на Прокофия это нисколько не подействовало.
– А имя ваше и отчество? – продолжал он расспрашивать.
– Петр Евстигнеич! – отвечал Янсутский, несколько удивленный таким любопытством.
Прокофий подумал некоторое время.
– У них гость теперь из Петербурга, – у нас и остановился, – объяснил он, наконец.
– Кто ж такой? – спросил Янсутский.
– Тайный советник Тюменев, – сказал Прокофий.
Янсутский при этом вспыхнул немного в лице.
– Это статс-секретарь? – сказал он.
– Статс-секретарь! – повторил за ним Прокофий.
Янсутский несколько минут остался в некотором недоумении.
– Я его немножко знаю; но, может быть, Александр Иванович занят с ним и не примет меня? – проговорил он нерешительным голосом.
– Снимите шинель-то! – почти приказал ему Прокофий.