Студент тоже, со свойственным его возрасту аппетитом, наложив себе на тарелку не совсем свежей печенки, сухой икры и трехгодовалых рыжиков, принялся все это уничтожать. Надежда Павловна и Соня намазали себе только немного масла на хлеб.
Биби решительно шипела.
– Виктор ваш скоро должен выйти в офицеры, – отнеслась она к сестре.
При этом уж Надежда Павловна вспыхнула; Биби всегда колола ее тем, что в отношении к сыновьям она дурно исполняет свои обязанности.
– Да, если выдержит экзамен, – отвечала она коротко, чтобы прекратить этот разговор.
– Я получила от него довольно странное письмо, – продолжала Биби с расстановкой. – Вот оно, не хочешь ли полюбопытствовать, – прибавила она, вынимая из кармана и подавая Надежде Павловне кругом исписанный лист почтовой бумаги. Та взяла его дрожащею и сконфуженною рукой. Она заранее предчувствовала, что тут заключается; но, с продолжением чтения, гневный румянец все больше и больше выступал на ее щеках. Молодой Басардин, несмотря на кадетский почерк и обильное число грамматических ошибок, владел, как видно, пером. «Дражайшая тетушка! – писал он: – я еще помню вас маленьким и драгоценный образ ваш навсегда сохранил в моей памяти. Простите великодушно, почтеннейшая тетушка, что никогда не писал к вам. Причиной тому мои родители, которые отвергнули меня еще от груди матери, но теперь я скоро буду офицер и хочу сам себе пробить дорогу в жизни или умереть на поле чести»…
– Боже, как он глуп! – почти простонала бедная мать.
«Я, вероятно, по успехам в науках буду выпущен в гвардию, – продолжал кадет: – но, к несчастью моему, не имею не только что на обмундировку, но даже купить получше смазных сапогов для выхода из корпуса по праздникам. На вас теперь, высокоуважаемая тетушка, вся надежда молодого несчастливца, который после многих писем к родителям, на которые не получал даже ответа…»
Далее Надежда Павловна не в состоянии была читать.
– Он врет, мерзкий мальчишка! Я недавно послала ему пятьдесят рублей, и никогда он не будет выпущен в гвардию! – проговорила она гневно и с полными слез глазами.
– Я ничего того не знала и не знаю, и, конечно, пособила ему, сколько могла… – произнесла Биби напыщенным тоном.
– Напрасно! – возразила Надежда Павловна: – вам бы лучше следовало это письмо прислать ко мне.
– Ну, уж извините, этого я не сообразила, – отвечала ядовито-покорно Биби.
– Потому что, – продолжала Надежда Павловна рыдающим голосом: – ссорить мать с детьми…
– Кто же это вас ссорит? – перебила ее строго Биби. Надежда Павловна несколько приостановилась. – Кто же это ссорит? – повторила Биби: – а что то, что видят все добрые люди, того скрыть нельзя… – заключила она многознаменательно.
– Ну да, все видят… вы всегда были против меня во всем… а хотя бы немного пощадили меня, – произнесла окончательно разрыдавшаяся Надежда Павловна и ушла.
Соня последовала за матерью.
– Я же виновата! – сказала Биби и преспокойно принялась за свою работу.
Огорчение, которое причинила она на этот раз сестре, было очень сильно. Надежда Павловна, позабыв всякий расчет на наследство, прислала через несколько минут Соню в гостиную.
Та первоначально подошла к отцу.
– Папаша! Мамаша велела вам сказать о лошадях… После обеда мы поедем.
Что-то в роде улыбки промелькнуло на лице Биби. Соня подошла к ней.
– Мамаша велела вас спросить, сколько вы послали братцу, и вот она деньги прислала вам, – говорила она, протягивая к тетке руку с пачкой ассигнаций.
Биби покраснела.
– Я не беру назад того, чем дарю, – сказала она, хоть бы одним членом пошевелившись.
Соня на некоторое время осталась сконфуженною.
Сначала она, с потупленною головой, пошла-было к матери, потом тотчас же вернулась оттуда и села опять около дедушки. Петр Григорьевич, не совсем понявший переданное ему от жены приказание, обратился к дочери.
– Да-с, – отвечала Соня, и в это время какая-то мгновенная игра во взорах произошла между нею и Александром, который сейчас после того встал и пошел за Басардиным.
Тонкий слух Биби донес ей, что и он тоже велел себе закладывать лошадей.
– Ты это куда? – спросила она, когда Александр возвратился.
– Нужно, бабенка: мне в городе еще надобно пробыть; потом к маменьке заехать; в дороге тоже дня четыре пробудешь… – говорил он, краснея и пугаясь.
– Врешь все! – сказала Биби и, по самолюбию своему, ничего больше не прибавила. Она очень хорошо видела, что внук оказывал в этом случае Басардиным предпочтение против нее, но об истинной тому причине вряд ли догадывалась. Обоих молодых людей она еще и считала за совершенных детей.
Перед самым отъездом Соня выкинула маленькую и не совсем, кажется, искреннюю штучку. Оставшись случайно с теткой вдвоем, она вдруг бросилась к ней на шею и проговорила:
– Тетенька, простите маменьку!
– Я ничего не имею против нее, – отвечала сухо Биби и затем, объявив племяннице, что ботиночки она вышлет ей в город с первою же оказией, повесила ей на шею маленький образок Митрофания на золотой цепочке, но и только!
При расставании все пошли первоначально проститься со стариком, который и не уразумел, что это такое, и по-прежнему повторил свое: «ну вот! ну вот!». Биби простилась с некоторым чувством с одним только Петром Григорьевичем и сказала ему: «прощай, мой друг!» Все тронулись. Александр на своей щеголеватой тройке, которую мать дала ему в распоряжение, поехал впереди. Он упросил также сесть с собой и Петра Григорьевича, а паре его и Митьке с Дарьей велено было ехать сзади.
Надежда Павловна, сев в экипаж, дала полную волю своему гневу и горю.
– Этакое зелье… змея!.. – повторяла она несколько раз.
– Кто это, мамаша? тетенька? – спросила Соня.
– Да, – отвечала Надежда Павловна и продолжала: – этакая чертовка… ведьма!
Бедная женщина так была взволнована, что совершенно забыла свой обычно-приличный тон и всякую осторожность в присутствии дочери.
Мороз между тем с закатом солнца страшно свирепел; лошади, сплошь покрытые инеем, бежали быстро; полозья скрипели, как будто бы ехали по льду. Кучера, а в том числе и флегматический Митька, беспрестанно соскакивали с передков и бежали около повозок. Потап, забравшись на барское место, хоть бы чорт все побрал, перестал уж и править лошадьми. У Надежды Павловны, от холода и душевных волнений, до сумасшествия болела голова. Даже Петра Григорьевича, несмотря на капитальный запас собственной теплоты, сильно пробрало. Его потертые медведи как бы совсем отказались служить ему. «Шубой тоже называется, шваль этакая!» – начинал он думать с некоторой досадой.
Таким образом только два существа были тут счастливы: студент, который с каким-то опьянением думал, что с ним будет сегодня же вечером, и Соня в своем теплом салопчике, мечтавшая, как о с кем она будет танцовать на балах. Перед ними обоими мысли расстилались длинною и заманчивою пеленой.
7. Блаженнейшие минуты
Басардины всегда останавливались ночевать в Захарьине у Никиты Семенова, мужика зажиточного, несколько дерзкого и грубого на язык, но правдивого и решительно всех своих постояльцев – и мужика и барина – одинаково разумевшего…
В большой избе его была зажжена огромная лучина и не было ни души. Сам он только сейчас возвратился с базара и, в одной рубахе, с железным подсвечником в зубах, что-то не совсем ловко возился с запором, который никак не входил у него в скобку. Погнуло ли ее, проклятую, или у самого Никиты косило в глазах, прах ее знает!
Хозяйка его, большуха, поила в коровьей избе теленка, который никак не хотел совать морду в крынку, но, приняв, наконец ее палец за материнский сосок, принялся тянуть молоко. Бабушка-старуха, со внучатами, давно уже спала в третьей избенке.
В окно большой избы громко застучали кнутовищем… Никита, услыхав это, выглянул со свечой за калитку и, узнав своего старого приятеля, сивого меренка, тотчас же отпахнул ворота и поднял одною рукой длинную подворотню.
– Въезжайте! – проговорил он.
Первый из саней выскочил Петр Григорьевич: едва сняв с себя шапку и сбросив шубенку, он прямо полез на печь.