Надина и прежде еще слыхала о красивом соседе-офицере. В первый раз они встретились в церкви, и она тут же принялась за него, как за якорь спасения: сама пригласила приехать к ним обедать. Басардин, на своей полковой тройке, молодцевато приехал, промолчал весь визит, потом через неделю, по приглашению той же молодой хозяйки, опять был и опять промолчал весь день. Надина безбожно кокетничала с ним. «Он недалек, но он добр!» – решила она мысленно и почти сама объяснилась с ротмистром в любви. Тот при этом слегка вспыхнул, и свадьба состоялась. Что потом последовало из сочетания этих двух организмов: одного, если можно так выразиться, могуче-плотского, а другого – душевного и нервного, угадать нетрудно. Басардин, быв еще женихом, подал в отставку, и молодые поселились в деревне. Надина к концу же года родила ребенка, мальчика и, к ужасу, с такими же большими глазами и прямыми ушами, как и у отца; на другой год опять ребенок, и опять с прямыми ушами. Супруга своего она уже совершенно понимала и видела, что он ей не помощник. Он обыкновенно целый день ходил по комнате, курил, молчал, после обеда спал; но когда жена сказала ему, что ей противен его храп, он и не спал. Между тем родился еще ребенок. Нужда в доме росла: Надина хозяйничала на своих тридцати душонках как только умела, сама устраивала кирпичный завод, сама откармливала свиней, и все-таки, по свойственному женщинам самолюбию, не желая мужа обнаружить перед обществом, рассказывала, что будто бы все это придумывает и всем этим заправляет ее Петр Григорьевич; а потом, воспользовавшись первою же подошедшею баллотировкой, свезла его в губернский город, и там, чисто из уважения к ней, его выбрали в судьи.
Бывшему воину снова была задана в жизни задача. Напрасно он часов по семи сидел в присутствии, читал всякое дело от начала до конца, тер себе лоб, потел: ничего из этого не выходило. К концу трехлетия плутишка-секретарь успел-таки подвернуть такую бумажку, за которую их обоих отдали под суд. Басардин выразил при этом только небольшой знак удивления на лице.
– Как это тебя угораздило? – спросила его почти с отчаянием Надина.
– Не прочел… совершенно нынче не могу читать без очков, – отвечал он спокойно.
– И прочел бы, немного толку прибавилось бы, – заметила ему на это Надина и говорить больше не стала.
Затем снова последовала деревня… снова бедность… хлопоты по грошовому хозяйству и снова ребенок, но уж девочка и – о счастье! – не с огромными ушами, а с быстрыми и умными, как у матери глазами. Надина привязалась к этому ребенку с первых же дней и, стоя на коленях перед председателем уголовной палаты, своим родственником, она выхлопотала, что мужа оправдали, определила его потом в лесничие, вникала в его должность, брала за него взятки, но ничего не помогало: года через два Басардина, за обнаруженное перед начальством совершенное незнание лесной части, удалили снова от должности. Надина на этот раз ничего уже не сказала, а сама между тем высохла до состояния щепки и начала подозрительно кашлять.
И не одну, не двух, а сотни и тысячи мы знаем подобных тружениц-матерей, которые на своих скорбных плечах, часто под колотками и бранью, поднимают огромные семьи, а чтобы хоть сколько-нибудь подсобили им нести труды, которые возложили на них самцы-супруги.
Спихнув кое-как своих старших сыновей в корпуса, Надина на сколоченные с грехом пополам гроши стала воспитывать свою дочурочку. Она ее мыла, наряжала, сама учила говорить по-французски, приседать, танцовать. Обрывая потом себя до последней нитки, отдала ее в пансион и беспрестанно ездила к ней, чтоб она не скучала… Соня действительно была прелестный ребенок: высокенькая, грациозная, с прекрасным и уже недетским выражением на лице, она, видимо, наследовала душу матери и тело отца. Но Надине, в ее материнском увлечении, казалось в красоте дочери некоторое сходство с красотой князя, медальон которого до сих пор еще хранился далеко-далеко запрятанным в старом комоде, в потайном ящике: в жизни ее была одна поэтическая минута, и она осталась ей верна до гроба.
Из Петербурга между тем пришло известие, что двое старших сыновей ее, очень добрые мальчики, но очень плохо учившиеся и сырой комплекции, умерли от скарлатины. Надежда Павловна даже не огорчилась: бедность иногда изменяет и чувства матери! «Что ж! Соне больше достанется», – шевельнулась в голове ее нечистая мысль.
Впрочем, в корпусе у нее оставался еще младший сынок, Виктор; но лучше бы было и не вспоминать о нем. Только по великой доброте благодетеля-директора он не был выгнан, потому что, кроме уж лености, грубости и шалостей, делал такие вещи, от которых у бедной матери сердце кровью обливалось!
Соня наконец кончила курс, и Надежда Павловна везла ее теперь к деду и тетке, перед которыми, как это ей ни было тяжело, в последнее время ужасно унижалась, все надеясь, не сделают ли они Соню своей наследницей.
5. Молодые отпрыски
Ковригино, усадьба секунд-майора; было уже видно. В наугольной комнате господского дома светился огонек. Все очень хорошо знали, что это от лампадки перед иконами. Направо, в окнах кухни, пылало целое пламя: значит готовился ужин. День был канун 1843 года, и, вероятно, ожидали священников.
Почуяв знакомые места, даже Митька оживился и начал бить беспрестанно свою клячу кнутовищем по заду. Потап едва поворотил на гору саврасую кобылу, до того она расскакалась. Шаркуны на тройке Михайлы весело звенели. Первая их услыхала и узнала выбежавшая-было за квасом горничная девка Прасковья, добрейшее и глупейшее существо в мире. Она воротилась в девичью, как сумасшедшая.
– Надежда Павловна приехала, чертовки! – объявила она весело своим товаркам, сидевшим за прялками.
– Перины приготовлять надо! Где у тебя перины-то? Поди, чай, на холоду! – сказала заботливо другая девица, Федора, третьей девке.
– Принесу!.. – отвечала та, и тоже не без удовольствия.
Приезд гостей для этих полузатворниц всегда был чем-то вроде праздника.
– Что сидите! Барышне сказать надо! – сказала наконец каким-то холодным, металлическим голосом, вставая и уходя, четвертая девушка, Иродиада, молодая, красивая и лучше всех одетая.
Митька прокатил Дарью к девичьему крыльцу, а Басардин остановился у переднего и, вылезши из саней, хотел подслужиться к жене и высадить ее; но та даже не заметила его и прошла, опершись на руку лакея. Соня, как птичка, порхнула вслед за матерью.
Биби, в сопровождении двух-трех горничных девиц со свечами, дожидалась их в передней и со свойственной ей проницательностью сейчас же заметила, что на самой Надежде Павловне салопишко веретеном встряхни, а на дочке новый атласный, на лисьем меху. Соня сейчас же бросилась к тетке и начала целовать ее руки – раз-два-три… Биби сама целовала ее в лицо, в шею. У ней при этом даже навернулись слезы на глазах. Между собой сестры поцеловали одна у другой руку.
– Здравствуй, друг мой, – отнеслась потом Биби к зятю, не допуская его целовать у ней руку и сама целуя его в губы.
Она любила Петра Григорьевича за его кроткий и богомольный нрав.
По зале в это время ходил молодой человек в студенческой форме. Глаза его, кажется, искали молоденьких глаз девушки, и, когда они переглянулись, соня сейчас же потупилась и начала как будто бы поправлять платье, а студент, со вспыхнувшим лицом, продолжал на нее смотреть и только через несколько секунд сообразил и подошел к руке Надежды Павловны.
– Ах, Саша! Ты как здесь? – невольно воскликнула та.
– Так-с, приехал… – отвечал Александр сконфуженным тоном.
– Его мать сюда нарочно прислала, – произнесла Биби с заметным ударением на последних словах.
Это был единственный сын их родной племянницы, богатой женщины: Надежда Павловна бесконечно завидовала всему этому семейству и считала их соперниками по наследству от Биби.
Студент подошел также и к руке Сони. Она проворно подала ему свою ручку, и что-то беленькое, вроде свернутого клочка бумажки, осталось в его руке.
Он проворно спрятал ее в карман.
– Что батюшка?.. – спросила Надежда Павловна печальным голосом сестру.
– Слаб, – отвечала та в том же тоне и, когда все было-пошли за нею, она прибавила: – не ходите все вдруг.
Секунд-майору в это время было без году сто лет, но он сохранил все зубы и прекрасный цвет лица; лишился только ноги и был слаб в рассудке. С седою как лунь бородою, совсем плешивый, с старческими, слезливыми глазами, в заячьем тулупчике и кожаных котах, он сидел в своей комнатке, в креслах у маленького столика, на котором горела сальная свеча.
Перед ним стоял дворовый мальчик в рубашке и босиком. Биби только в недавнее время успела удалить от отца его приближенную мерзавку, и то уж уличив ее почти на месте преступления в пьянстве и воровстве. Старик более полугода печалился о своей няньке, но воспротивиться дочери не смел.
Теперь он целые дни играл с дворовыми ребятишками в карты в дурачки, в ладышки, и с настоящим своим собеседником они в чем-то, должно-быть, рассорились.
– Ты зачем у меня кралю-то украл? – говорил он мальчику.
– Что ты? Где украл? Она у тебя, барин, на руках, – отвечал тот дерзко.
– Где на руках? – повторял старик, плохо уже разбиравший и карты.
В это время вошла Биби, и мальчик сейчас же вытянулся в струнку.
– У вас в руках-с!.. – отвечал он вежливо и показал на действительно находившуюся в руках майора даму.
– Батюшка, Надина приехала, – объявила Биби отцу почтительным тоном, и потом первая бросилась к деду Соня. Она схватила его грязную руку и целовала.
– Ну вот!.. – говорил он, в одно и то же время плача и смеясь.
– Я вам, дедушка, конфет привезла… Мне их подарили в пансионе, а я их вам сберегла, – продолжала Соня, проворно вынимая из своего кармашка целую кучу конфет.
– Ну вот!.. – повторял старик, совсем довольный. Лучше этого для него ничего не могло быть. Сахар и конфеты он обыкновенно клал во все, даже в щи.
– Чай до службы или после службы будете пить? – спросила Биби своих гостей.
– Я думаю, после службы, – отвечала Надежда Павловна, чтобы угодить сестре. – Переодеться только Соне надобно!.. – прибавила она робко и не желая, чтобы дочь хоть на минуту явилась перед посторонними глазами не мило-одетою.
– Ну, ну, поди, принарядись, козочка! – сказала ей тетка ласково.
Соня с жаром поцеловала ее в грудь.
Биби на этот раз до того простерла свою ласковость к племяннице, что сама пошла и показала отведенную для нее комнату, где, заметив, что у Сони башмачки худы (единственная вещь, которую мать не успела сделать ей), она сейчас же позвала дворового башмачника Сережку и велела ему снять с барышни мерку и из домашней замши сделать ей ботиночки крепкие, теплые и просторные.
– Можно это… – отвечал Сережка, по обычаю своего звания, с ремнем на голове, несколько кривобокий, перепачканный в купоросе и саже и сильно, должно-быть, пристрастный к махорке.