Этот бег был как кошмар. Федосов чувствовал, что вот-вот помешается; его разъяренный рык, его проклятия, которые он рассыпал, попадая в лужи, навели бы на постороннего человека подлинный ужас и мысль, что и цивилизованный город в ночной час полон мистических тайн. И те, кто видел, как Федосов в развевающейся белой рубахе, с разметавшимися волосами, с кровожадными безумными глазами, прыгал, как кенгуру, хрипя и подвывая, – те, должно быть, испытали смутное неисповедимое религиозное чувство.
Викентьеву стало жаль Федосова. Мечется, бедный, – представлял он, – и не знает, что предпринять, а может быть, лезет по водосточной трубе, пытаясь дотянуться до окна, срывается и падает с третьего этажа… Сломанный позвоночник… перебитые руки… немой упрек в глазах умирающего… Ах, Господи! А он в это время одурел от счастья…
– А ведь он скоро вернется, – сказала Елена, угадав его мысли. – Пойдем на вокзал, иначе он нас не найдет здесь.
Небо на востоке просветлело, холодные зеленоватые и сиреневые тона окрасили горизонт. Становилось свежо, и Викентьев пожертвовал Елене свой пиджак. Она поблагодарила его, и они опять целовались до изнеможения…
Приковылял Федосов, осунувшийся и усталый.
– Оказывается, Логатов совсем маленький городок: и часу не прошло… – сказал он, отер пот со лба и принялся обуваться; ноги его были грязны, словно он месил глину. – Но тебе, Олег, я этого не прощу!..
– Оздоровительный бег полезен, – сказала Елена.
Закомпостировав билет, они втроем бродили, пока не подошел поезд. Федосов сел в свой вагон, прокричал прощальные слова и уехал. А они побрели по предрассветным улицам утомленные, но счастливые…
Была ли это любовь? Кто знает!?
Но утром Викентьев сдал свой билет и никуда не поехал.
Крапивное семя
Главному начальнику милиции города Логатова Дерихватову Василию Петровичу от пенсионера Семеонова Афанасия Аристарховича
Ж а л о б а.
Я к вам писал третьеводни, но, может, вы думаете, что старик чего-то напутал, и мер не принимаете. Топерь пишу подробнее про эту банду четырех в виде литературной записки. Прошу пришить ее к делу, когда заведете на них уголовное дело, а я выступлю свидетелем. Все это узнано мною, стоя под окнами ихней дачи, потому что рядышком у меня свой огородик и все слышно. Специально пишу с употреблением выражениев ихнего дневника, который оне забыли на окошке, а я подобрал как вещественное доказательство на суде. В дневнике в этом все ученые слова, но за ними скрывается большая подоплека. Прошу удовлетворить мою прозьбу, строго наказать виновников и оберечь мою безопасность, для чего выслать наряд милиции.
Семеонов А. А.
«Л и т е р а т у р н а я з а п и с к а
Оне собирались на даче, эти четверо молодых людей. Когда-то трое из них учились в Логатовском пединституте на учителей, на разных преподавателей, было бы чего преподавать… Физику и химию преподают, ботанику – цветочки там, завязи, тычинки, пестики да околоцветия. Мура, словом. От того, что лук к семейству лилейных относится, Земля с кругу не собьется. Это законно и съедобно. Ну, а если завтра линнеевскую систематику подточат пытливые умы и лук отнесут к семейству кишечнополостных, – тоже ничего страшного, приемлемо, преподаваемо. Математика – эта посложнее: цифирь, интегрирование, логарифмирование, тут надо мозгами шевелить, жонглировать пустотой, законспирированными символами. Ну, да человек ведь существо разумное, хотя тоже органическое, отряд приматов. А вот поди ж ты! Да. Так вот: двое-то из этих четверых были прежде математиками, то есть учились на физмате. Только один из них, Георгий Горностаев, бородатый крепыш, черноволосый такой, как негр, на третьем курсе, крутя свой ус, посеребренный преждевременной сединой, сказал как отрезал:
– Ну, братцы, на двадцать третьем году дал я маху – подал заявление в педагогический институт. Теперь мне двадцать шесть, а я трезв как стеклышко, трезв от мысли сеять знания в головы нынешних бесенят. Капитулирую. Сеять надо, да не там, не в эти белобрысые головы: надо сеять в толстостенные лбы и прошибать их. Мальчишкам все равно пока ученье не впрок. А вот тем, кто перебесился и крепко задумался…
– Вроде тебя!
– Ну да! Вроде меня… Вот таким-то жлобам, как я, и стоит вправить мозги, чтобы не мотались, как дерьмо в проруби, а дело делали. Решено: бросаю этот пансион благородных девиц, поступаю на философский факультет Московского университета. Буду учиться диалектике, а то что-то ни черта не понимаю – кто кого какой мастью кроет в нашем уютненьком благолепном мире.
Сказал он так, братцы вы мои, и уволился из вуза. Напрасно декан, напрасно ректор, напрасно из комсомола товарищи упрашивали его остаться. Хоть академический отпуск взять, что ли. Отдохнуть, развеяться. Заупрямился, и все тут. А ведь успевающий был студент. Видно, какое-то веянье навеяло на него эту задумку. Ушел. И – ведь подлость какая! антипатриотизм какой! – потом сообщал друзьям, что, дескать, как только бросил институт, впервые за три года почувствовал, что жизнь хороша. Все равно, говорит, как одер, по кругу ходил да жернов мельничный крутил, а сам думал, какой он такой из себя, этот мясник, который придет тебя прирезать. А теперь, говорит, будто постромки лопнули, я взбрыкнул и поскакал на луг травку щипать, увидел, что божьи коровки есть и шершни есть, гнус всякий есть, волки есть, для которых надо копыто побойчей иметь, понял, что кобылица есть, водопой, что сено можно прямо из копны жрать, а потом ускакать от владельца, который за тобой с хворостиной и с бранью гонится… понял, говорит, черт побери, что жить можно, ориентируясь на три вещи, – на друзей, врагов и большую личную цель. А то ведь ходишь как пыльным мешком пристукнутый. Так и сказал, подлец, езуит, бездельник! На него государство деньги тратило, а он увильнул и доверия не оправдал. Вот они откудова, корни-то нашей недисциплинированности, вследствие чего труба мусоропровода засорилась, по причине чего гражданка Смирнова А. Б. сбрасывала мусор, а также нечистоты, среди которых хочется отметить также и куски государственного хлеба, что недопустимо, прямо с девятого этажа во двор, жильцы которого неоднократно писали о таковых ее действиях, вследствие и по причине чего она была 29 мая задержана органами народного контроля и дружинниками и доставлена в нетрезвом состоянии в медвытрезвитель, где и призналась… Да. Так вот. Я ведь, знаете, в бухгалтерии работал, а об этих-то молодых людях, которые на неверных позициях стоят, и хочу вам донести, уважаемая редакция. Вот, значит, какое дело. Этот Горностаев рассчитался и уехал в Ленинград. А там с пропиской туго. Он поискал-поискал работу, побранился-побранился да монтажником и устроился, с высшим-то образованием. Ну, это уж я вперед забегаю… Но разве так делается, я вас спрашиваю? Был бы учителем в школе, если бы закончил институт, – и все, и муха не гуди, так нет – понесло куда-то человека. Почто, я вас спрашиваю? Потому что нет на нонешнюю молодежь никакого угомону и никакой управы.
Топерь дальше. Второй тоже учился на физмате. Этот не ушел, этот взял академический отпуск. Звали его Сергей Михайлов. Вообще-то он тоже непутевый был человек. Он до того, как в институт поступить, учился в университете в Москве. А потом его оттуда выгнали. Он-то говорит, что ушел по состоянию здоровья, но ему верить нельзя, он врун и лжец. Он гирю сорокавосьмикилограммовую по десять раз выжимает и каждое утро с гантелями занимается, а сам из себя дородный и рослый, череп большой и выдающийся, а одевается неопрятно, весь костюм в сале, а на квартире у него, сказать просто, бардак, кавардак и содом с геморроем. Он полгода не проучился – к психам попал в больницу: доктор у него общий невроз нашел на разных почвах. Два месяца пролежал там, товарищи ему книги носили. А зачем книги неумному человеку? От книг весь вред и происходит. В этом в ихнем дневнике я нашел евонный библиотечный абанемент, дак чуть сам не рехнулся: тут у него и Камю, и какой-то Хайнд, и Плеханов с Евтушенкой, и астролябия какая-то, и о Фрейде чего-то, и дивиденты, которые на заграничную жизнь позарились (туда им и дорога: баба с возу – кобыле легче), и по высшей математике книжки разные, и авторы, каких и выговорить-то страшно. Не мудрено, что на разных почвах… Понял я, чем он себя губил, и совестно мне стало за всю нашу молодежь. Я про себя помню. Когда мы в первую империалистическую воевали около Винницы, я вылез однажды из блиндажа и устроился сверху на дернине спать: ночь-то была теплая. Утром просыпаюсь – в трех метрах от меня воронка от снаряда, а когда ложился – не было ее. Вот какие мы росли закаленные. А это что за молодежь: чуть приперло – и уже в психиатрической лечебнице. Ну вот. Этот Михайлов-то, о котором речь веду, учился уже на пятом курсе и должен был государственные экзамены сдавать.
Остальные двое из этой четверки были немножко другие люди, но хрен редьки не сладче. Математики, те больше на частности внимание обращали. Например, там-то директор фабрики насидел крупную сумму, там-то мошенница нескольких человек надула на перепродаже дефицитных товаров, там-то восьмеро голых юношей и девушек спали вместе, ну и всякое такое прочее. Смак особый находили в выискивании таких вот гадостей. А те двое, о которых еще не рассказывал я, слушали обычно эту трепотню пригорюнившись, ругались, курили, а потом, расходившись, начинали нести совершенно уж завиральные идеи – обвиняли математиков в крохоборстве и прикладном эмпиризме. Это они называли обобщать факты. Вы, мол, черт знает какие сплетни собираете. Что, мол, черт побери, у вас бельма на глазах, что ли? Ведь ясно же, как божий день, что, мол, если где-то и есть энтузиазм, так это у мужиков, которые после восьми часов, когда все магазины закрыты, хотят достать водки. Ни больше, ни меньше, так и говорили. Говорят, а сами от злости даже заикаются и сплевывают. Вы, кричат, ретрограды, реформисты, постепеновцы, а от уступки до предательства один только шаг. У жизни, кричат, как у дальнобойной пушки, все выстрелы с последующей откаткой назад. Так что, если хотите прогресса, стреляйте зарядом повышенной взрывной силы. Спорят они так, спорят до хрипоты, а потом, если еще выпьют, и вообще начнут темно и витиевато говорить, словно опиума накурились.
Да. Так вот. Третий-то, Александр Вайгачев, учился в том же педагогическом институте, только на словесника. Вялый блондин, он все ходил и щупал свой нос картошкой. Послушав, он говорил обычно: «Вздор!» – а затем добавлял: «Вздор все!»
– Почему? – спрашивают его остальные.
– А вот почему, – говорит. – Курдский писатель, не помню фамилию, написал мудрую притчу. Как-то раз встретились два феллаха. Один и говорит другому: «Послушай, сосед, у меня трава не растет. Почему?» – «Потому, Абдулла, что у тебя осел не кастрирован. Поди кастрируй». Оскопил Абдулла осла, а трава не растет. Приходит он и говорит: «Послушай, сосед, а трава-то у меня не растет. Как быть?» – «Кретин ты, Абдулла. Надо было градусник разбить: смотри, он сорок градусов в тени показывает. Какая же трава при такой жаре!» Разбил Абдулла градусник, а трава не растет. По соседскому наущению Абдулла и на солнце плевал – не погасло, и Коран целиком прочел слева направо – не помогло. Так и умер Абдулла, а трава не растет.
– А в чем же смысл? – спрашивают его остальные.
– Да оросить надо было землю-то, хотя бы слезами, – отвечает, раздражаясь, этот Вайгачев.
Да, вот так-то и пророчествовал этот белобрысый, что твой додонский дуб. И ведь что странно-то, уважаемая редакция! Иду я это однажды по улице с супругой своей Фелицатой Эмпедокловной, иду и вдруг вижу незнакомого парня. Он, этот парень-то, ничего такого из себя, знаете, не представляет, мальчишка, молокосос, а в руках несет магнитофон, а на магнитофоне-то как раз эта притча и была записана. Ну, куда это годится! Народ-то ходит, слушает. Разве это дело, людей баснями кормить? Ведь не дело же? Ну вот. Я подхожу к этому парню и говорю: «Слушай, молодой гражданин, ты бы выключил эту сказку, а то нехорошо…» А он на меня своими злыми глазищами зыркнул и прошипел, чисто змея подколодная: «Уйди к черту, старый филистер! Это эстрада». Жаль, что вас, товарищи милиционеры, близко не было, а то бы я ему показал, как оскорблять ветеранов войны и труда. Вот она, молодежь-то, какова, полюбуйтесь!
Я еще о четвертом ни слова не сказал, об Андрее-то Ганине. Этот был хуже всех. Будь у меня в руках власть, я бы его колесовал немедленно и против совести не согрешил бы. Вот он какой, этот Ганин. Худющий, как стожар, волосья до плеч, всегда в грубом черном свитере и в каких-то невообразимых красных штанах, а кулаки у него по пуду. Милиция, и та его боится. И что удивительно, никогда пьян не бывает, а все из какого-то принципа дерется. Чуть увидит милиционера, сразу весь аж затрясется от злости. А еще интеллигент считается, работает художником в нашем Доме культуры. Про него говорят, что учился он в Ленинграде и работал там одно время, но не прижился. Он и есть вожак этой банды, он у них за главного. Эх, уважаемая редакция, вот пишу я вам и думаю, что вы, люди большие и умные, могли бы споспешествовать, так сказать, восстановлению спокойствия в нашем Логатове, славном своими революционными традициями. А то ведь совсем житья не стало от этой четверки. А чтобы вы совсем убедились, я сейчас расскажу, что они обычно делали там, на даче-то у Ганина. Мне, когда я в огородике копаюсь, очень хорошо слышно, как они там глотку дерут.
Ввалятся, бывало, они вчетвером, шумной ватагой, окна откроют, и – это я сразу услышу – ихний любимый певец, хрипатый такой, песни начинает петь, и непристойные, и с намеками. Это они магнитофон включают. Сядут в кружок, слушают. Одну песню прослушают, выключат магнитофон и начинают обсуждать. А потом слышу – хохочут.
– Свежий анекдот, черт возьми, в самую точку! Обласкать бы того остроумца, который этим занимается, – говорит один из них.
– Ну, это не преминут сделать, – говорит другой.
– Устроить бы им всем Варфоломеевскую ночь, – говорит третий.
– Можно. Но только мы пока в роли гугенотов, – говорит четвертый.
Потом снова слушают своего хрипуна и читают какие-то стихи. Накурят так, что из окна синий дым валит. О чем только ни переговорят – о поэзии, о Китае, о кооперации и монополизации, о панурговом стаде и ложементах каких-то в римском театре при императоре Прокрусте; о Риме вообще много говорят, только и слышно: Нерон, тирания, Нерон, тирания… Зачем копаются в истории, когда надо жить современностью? Я хоть старик, а это тоже понимаю. Фелицата Эмпедокловна вчерась простояла весь день за коврами, поэтому суп пришлось готовить мне. Я налил в кастрюлю воды, поставил ее на газ, засыпал туда вермишелевого концентрату, очистил картофелину и добавил немножко маргарину, а сам сел читать «Литературную газету». Там было написано об этой… об акселерации и об нейтронной бомбе. Вот, думаю, чем надо интересоваться-то, а эти четверо – о Риме: «свободой Рим возрос, а рабством погублен!» Несообразные юноши, уважаемая редакция, насилие и экспроприация нашего тихого города! Крапивное, можно сказать, семя, произрастающее на плодородных полях нашей действительности. Я бы, может, не стал вам писать вторую докладную жалобу, но эти бандиты, наслушавшись своего хрипуна, ушли, а попутно повредили у нас с Фелицатой Эмпедокловной грядку огурцов, унесли 10 (десять) зажимов и бельевую веревку стоимостью 1 рубль 40 копеек: кого-нибудь хотят удавить. Прошу, уважаемая редакция, разобрать мою жалобу и наказать хулиганов, а мне убыток возместить. И прошу также обратить внимание на гражданку Смирнову А. Б., на ее несоветский образ жизни, а так как она моя соседка, то выселить ее. А вам, Василий Петрович, как начальнику милиции, должно быть стыдно, что вы до сих пор не принимаете мер по моему письму. Если и сейчас не примете, то я напишу в редакцию. Я туда вчерась писал, да куда-то бумажка затерялась. Ну, ничего, я напишу еще раз – в Москву. Там разберутся.
К сему
Семеонов Афанасий Аристархович,
заслуженный пенсионер».
Скандальное происшествие в логатовском парке
Деревья в этом парке были низкорослые, подстриженные, но, наконец, удалось найти тополь, который Викентьеву чем-то понравился. Он ухватился за нижний сук, подтянулся и по-обезьяньи вскарабкался по стволу. Шеркунов и Секушин, закурив, остались внизу, проводив его насмешливыми репликами. Эксцентрический эксперимент, предложенный Викентьевым, – прыгнуть с дерева с зонтиком, – заинтересовал их, но не настолько, чтобы рассеять мрачное настроение; у всех троих было сегодня какое-то непреодолимое желание – дерзить, скандалить, выламываться.
Осенний вечер, томный и теплый, опустился над городом; зажглись гирлянды огней. Влюбленные и старики, вышедшие подышать, неторопливо фланировали по дорожкам парка, но в этот уголок не забредали.
– По-моему, наш Олежек когда-нибудь повредится в уме: только ненормальному могло прийти в голову – прыгать с дерева, – сказал Шеркунов.
– А может, его после института в горный десант призовут, – сказал Секушин. – Да ты не волнуйся: с самой верхотуры он прыгать не станет. Не такой уж он дурак, чтобы калечиться: с четырех-пяти метров прыгнет, а выше – нет. Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. По-французски то, что он делает, называется эпатаж.
У Шеркунова была гитара. Он взял два-три ленивых аккорда и пропел, подражая Высоцкому, с хрипотцой и надрывом:
Я теперь скупее стал в желаньях.
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне…
– Да, Есенин, Есенин… Боже мой, кого мы изучаем, кого будем преподавать! Этот Есенин, говорят, писал с орфографическими ошибками и без знаков пунктуации. Самородок. А по-моему, просто чувственный мальчишка…
– До которого, однако, тебе не подняться, – возразил Секушин, бросив окурок так, что он, очертив дугу, светлячком затерялся в траве.
– Как знать, может, и поднимусь, – ответил Шеркунов мечтательно. – Может, меня похоронят где-нибудь в Кордильерах или на Памире…
– Или утопят, как пса, в вонючем карельском болоте.