– Весной в схрон провалился, в больницу отвезли, после укола странное стал говорить. Родник… крест, ориентир!
– Крест всегда на восток.
Я вспомнил, что Партизан говорил, что водица еще потребуется! Еще война будет! Потом он уходил куда-то далеко – за Потудань, за Северский Донец, на Маныч, до самых днепровских порогов, где была Сечь. А теперь там бетонная плотина и пивные ларьки. Будто бы ждал какую-то вечно справедливую войну-чуму – партизаны никогда не переведутся. И меня звал: пойдем – вольная воля. Не любил ни Сталина, ни Хрущева, ни Брежнева.
А на всех остальных только рукой махал.
И всегда крест выставлял строго в одном направлении.
Я тогда камни бросал в чавкающую и вмиг глотавшую железные каменюки землю, он сверху трамбовал черенком лопаты. Жидкая грязь брызнула мне на уши. Он плеснул на затылок студеной водой.
К нему приезжали совсем недавно двое, Референт все знал. Брат Борис как раз в тот день нес Партизану бутылку кагора и дыню. Стал смотреть на чужую машину.
Тут все знали друга.
– Откуда и куда?
– Цэ украиньски номера.
– А тут що поробляешь? – Хотел по-человечески подладить брат.
– Оно тоби надо?
– Надо! – Взъярился брат, бывший секретарь комсомола. Его отца-лесника через два года после войны в киевских лесах повесили бандеровцы.
– Нэ твое собаче дило! – Вдруг дико ответил приезжий.
Брат острейшей швайкой, что досталась от шорника, хотел шамануть насквозь в переднее колесо. А бывшего хранителя родников еще один приезжий как раз сводил со ступенек.
Все трое сели в машину. Брат остался… швайка проткнула карман, кольнула ребро.
Машину потом вроде бы видел кто-то возле леса.
– Тут скифский курган раскопали – шурф пробили метров восемь. Шастают… роются. А у Партизана ордена думали выманить. Если были, цыгане давно все выманили. Деда этого…. Партизана искали! Медаль никогда не снимал. Тут операция задумывалась. Знаешь? – Референт струю дыма пустил в метавшуюся по лобовому стеклу осу.
– Когда?
– Сразу после войны.
– «Бджола»! – Я вспомнил.
Пчела-воровка, разбойница бешеная. Должна была перезимовать сколько надо зим – вылететь и ужалить, хоть себе самой тут край.
– Бчела… бжела! – Он не мог повторить ломкие звуки мовы. – Пчелка бандеровская! Видимо, приехали узнать, где схрон. Думали там остались запасы. Деньги старые, ордена. Оружие, может. Луганск отсюда напрямую двести километров. А когда приехали, дед не показал схроны. Так… версия!
Через ветхий мост мимо брошенных домов.
Саманная ограда-баркан размыта потоками со взлобка, каменные куницы пробуравили хода, крыши приобрели какой-то первобытный цвет природного железа, обкатанные потоками выбившейся на поверхность руды.
Дорога в мельчайшей меловой пыли.
Партизан любил босиком, шлепал по теплой пыли коричневыми ступнями. На поляне, которую не видно ни с одной стороны леса, – колючий терн, шипастый боярышник царапал боковины машины, казалось, что въезжаю в давно покинутые знакомые места, человек рядом стал совсем чужим. Место пана-помещика поручика Чехурского, что воевал с Наполеоном, стало в простом разговоре Чехурщиной, а потом переправлено в Красный Чехурск. На другой стороне, видно в узком просвете леса, был когда-то хутор черкасских казаков.
Lichtung… с самого начала страниц напомнил о себе немецкий язык.
Просвет.
И в конце уже был виден край пасеки, вдруг промоиной лесной дороги подброшенный почти к облаку и сразу упавшей в скошенную поляну. Мед из разорванных рамок вытек на траву, пчелы-воровки кидались на дармовой взяток. Тот, кто лежал прямо на траве перед ульем, пострадал от пчел, но уже не страдал вместе с ними. Пчелы-печальницы… плакальщицы. Не боялся ни черной лесной гадюки, ни крестовика-паука, ни мотылька, что мог заползти в ухо до самого мозга. Капюшон на глазах – я узнал хранителя родника, хотя не видел ни лица, ни коричневых рук. Он говорил башлык – натянут на голову, странно похож на никогда не виденного мной монаха в миру. День в день, с легкой киркой – серебряный обушок, с брезентовым мешком шел через мост к взлобку горы, где вырубал из меловых плит пещеру.
Скрыться от всех.
А скрывались потом дезики от властей, белые полу-бандиты от еще не укрепившейся красной власти.
Башлык на голову, когда везли?
На горлянку матузок, веревку по-украински – так звал с детства. Полузадушенного на улей раскрытый кинули. Хотели, чтоб подумали, что грабил пасеку? Опрокинутый улей-лежак, шевелилась смертно до срока попавшая под солнце белая детва, придавленная матка лежала посреди своих, десяток трутней ползал по перевернутой прилетной доске. Есть пчелы-воровки, есть пчелы-убийцы. И есть еще зло оглашенные, когда дурной пчеловод гусиным крыльцем побрызгал самогоном на рамки – кинутся на соседние улья. А Партизан посреди пчел-свидетелей, худой с жесткими плечами костяк всегда раньше был скрыт чьим-то с широченных плеч френчем. Теперь по открытому телу ползали, подволакивая жала, полумертвые пчелы. На правой стороне вырван клочок ткани – сорвали медальку. На ней, помню, были выставленные в ряд штыки солдат в касках, на лицевой стороне так стерся профиль, что было почти не узнать, кто именно изображен.
А тех двоих, что привезли сюда Хранителя родников, самих забрали к вечеру того же дня. Увидев, что выносят сундучок с манатками, как раз никого из медсестер на месте не было, брат Борис зашамарил стальной швайкой в оба колеса с правого бока.
В схроне нашли какие-то старые газеты и длинные бумажные деньги давних времен.
И хоть налицо вещдоки, ни в какую конспирологию верить не собираюсь. Предпочесть демокритовскую первопричину персидскому престолу? – сегодня первопричин нет, а доморощенная конспирология давно проросла случайными всходами на огрехах.
Но хорошая история идет, как известно, сразу в две стороны.
3. Вербовка без цели
Неудачно я ответил, когда наместник президентской рати на берегах Невы окликнул из конца коридора.
– Вступай в партию!
– А в какую?
Главный тогда на невских берегах единоросс понял, что я не созрел для главного дела. У него уже не спросишь, лежит на Смоленском кладбище. Но он будто поучаствовал в странной игре – держать меня вблизи неведомого мне замысла.
И продолжали к чему-то почти незаметно, но неотступно вести, будто готовили для неведомого, наверное, последнего для меня исполнения. Но отшельник уже не учится и не учит. Смотрит на красные гроздья рябины под окном, стараясь не отрывать взгляда от слов. И есть слова, которые способы силы лишать. Да после запахов копченых чебаков и гомона базара странно толковать о соотношении мифа и существования – пострадал Лосев от Троцкого как раз за то, что идеологию хотел окоротить чудом жизни. Китайцу-троцкисту надо было это пересказать, да ведь китаец слушает только про то, что сам знает.
Какими словами можно окоротить и ослабить силу? Даже силу могучего Президента?
Неужели словами из книги о Розанове?
Рюдигер Сафрански написал книги о Хайдеггере, Ницше и о романтиках, Жан-Франсуа Лиотар повествовал о благородном авантюристе и писателе Андре Мальро, что приезжал на горьковский съезд писателей, – в разгар свального застолья названный Радеком мелким буржуйчиком, поднял тост за перманентного ниспровергателя Льва Давидовича Троцкого: «О нем тут не говорят! Но именно он тут присутствует!». Почти никто не различил слов, кроме женщины, что стояла рядом. А Розанов у меня на страницах снова по-детски пил молоко от вымистой кормилицы-коровы, курил в полнейший кейф от первых классов до самой старости, рассуждал про тайну миквы и заброшенно по-стариковски переживал голод и гражданские распри. Упал в канаву, когда возвращался из любимой им бани. И потом диктовал дочке строки, поглядывал на свечечку: пока горит, Таня, еще на рублик напишем.
Секрет в вечной и неумолчной музыке в душе: звучит, а кто знает?
Меньше всего автор.
И так можно было бы провести дни, еще оставшиеся, помня, что проживать нужно каждый день, как последний. Свободно на холоде, радуясь теплу. Лампадку за правым плечом затеплив.