Язык у него был подвешен, запудрить мозги умел, потому и комиссарствовал в КБ который уже год.
Ты, Перевалов, говорил он, не понимаешь сути текущего момента. А суть заключается в том, что наша экономическая машина за многие десятилетия напряженной работы изрядно поизносилась и требует основательного ремонта всех узлов и деталей. Но для его осуществления надо переналадить в нужный режим работу обслуживающего персонала, то есть нас с вами, всего общества. Останавливать машину нельзя, ремонтировать придется на ходу. Отсюда сложность и ответственность задачи, которой нам надо проникнуться, – втолковывал неразумному Перевалову парторг.
Перевалов попытался представить себе некую громоздкую, непонятного назначения машину, внешне смахивающую на видавший виды комбайн, участвовавший во многих хлебных битвах. Вокруг, нещадно дымя цигарками, топчутся мужики в промасленных спецовках и, перебивая друг друга, думают бесконечную думу о капремонте. Дума эта облекается в многозначительное почесывание затылков, цокание языками, сокрушенное качание головами, ну и, разумеется, в густо проперченные ненормативной лексикой словесные потки. Главный же смысл ее, думы, укладывается в два непреходящих вечных вопроса-ответа: «Что делать-то, мужики?» – «Да хрен его знает?!» И еще в одну фразу-надежду: «Вот приедет механик, он разберется…» Приезжает механик, ходит вокруг машины, чешет в затылке, сокрушенно вздыхает – до чего машину довели, матюгается, а когда спрашивают, что же с ней делать, разводит руками и произносит все то же сакраментальное: «Хрен бы его знал!» А машинешка все надсаднее чихает, кашляет, скрипит железными суставами, все жалобнее стонет, прося о помощи. А мужики продолжают топтаться возле больной и гадать, сколько ей еще осталось.
В одном из этих мужиков Перевалов увидел вдруг себя, и ему стало стыдно. Но тут же подумалось, что, наверное, куда больше стыдиться надо механику, не имеющего понятия, как ремонтировать машину…
Но вот чем иной раз Перевалов других «доставал», так это своей дотошностью, стремлением к исчерпывающей ясности.
Ну, хорошо, соглашался он с парторгом, машину ремонтировать надо. Но надо же знать – как. Чтобы грамотно и толково, а не методом тыка, все делать.
Это рассуждения сухого технаря-прагматика, – парировал парторг, – а общество живет по своим законам, и бывают моменты, когда надо сначала ввязаться в драку, а уж потом думать об «инженерном обеспечении».
Перевалов хотел напомнить, что, в результате, стало с великим полководцем-императором, когда он однажды так же вот на авось «ввязался в драку», но раздумал. Парторг, наверное, выражал линию партии, а это штука гибкая, и вполне возможно, что завтра она вильнет в противоположную сторону. Пройдет очередная кампания, схлынет волна – и все вернется на круги своя.
Гул порогов становился все явственнее, все ярче посверкивали впереди грозовые сполохи. Но оглушительный гром еще не грянул – и мужик не перекрестился. Да и не верилось, честно говоря, что гроза настоящая. Бутафорской казалась. Где-то там, за кулисами. На сцене же по-прежнему привычное: транспорт-соковыжималка в часы «пик», вертушка проходной по утрам и вечерам, кульманы в пропитанных канцелярской затхлостью отделах, очередной в разработке проект, как всегда, запарка со сроками и масса разных производственных согласований, утрясок, неувязок, а дома – жена, дочь с сыном, вырастающие из коротких штанишек, и, значит, еще больше надо вкалывать и зарабатывать, чтобы счастливое их детство плавно перетекало в такое же, не омраченное ничем, отрочество, за которым начиналась пора «любви и грусти нежной»… Но работы Перевалов как раз и не боялся – была бы только работа. А в том, что она ему, занятому обеспечением обороноспособности страны, всегда найдется, Николай Федорович не сомневался.
2
Между тем, ветер с порогов нежданных крепчал, и все сильнее скрипели, расшатывались бревна в связках, особенно в крайних, словно пытались поскорее отделаться от надоевших пут и рвануть в свободное плавание. А некоторые звенья в носовой части под очередным порывом уже и оторваться успели. Их пытались поймать и силком вернуть на прежнее место, но не тут-то было – только щепки брызнули из-под багров да тучи новоявленных буревестников, невесть откуда взявшихся, гвалт подняли: «Караул! Спасайте свободу! – надрывались они и с упоительным восторгом призывали: – Пусть сильнее грянет буря!»
О, это сладкое слово – свобода!.. То, о чем не так давно и помыслить было боязно, сейчас говорилось без оглядки. И сказать можно было, и нечто, некогда запрещенное, прочитать.
Перевалов жадно набрасывался на прессу, восхищался остротой материалов, смелостью авторов, а главное, тем, что до всего этого он д о п у щ е н, что ему это д о з в о л е н о.
Но послабления для любителей чтения, зрелищ и вольных разговоров меркли рядом с действительно революционной новинкой: появились кооперативы – первые ласточки свободного общества.
То есть, конечно, они и раньше существовали, да только в густой тени, без вывесок и афиш. Тихохонько производили левый ширпотреб и тряслись денно и нощно в испуге дристогонном, как бы не загреметь под фанфары правосудия. И вот – нате вам: шейте, ребята, трусы и рубашки, кормите-поите прохожий люд в своих забегаловках – не бойтесь ничего, вы в «законе».
Впрочем, кооперативы и кооператоры быстро и незаметно исчезли. Никуда они, конечно, скоропостижно не делись, просто сменили свой облик и вывески. Затянутые, словно когда-то большевистские комиссары в кожу, господа и дамы стали представлять в коридорах власти всякие-разные товарищества с ограниченной ответственностью и мало ограниченными спекулятивными возможностями, пришедшие на смену кооперативам.
У Перевалова в конторе тоже нашлись некоторые, решившие пуститься в свободное предпринимательское плавание. Однако воспитанная в старых коллективистских традициях институтская масса, и Перевалов в том числе, смотрела на них как на любителей легкой наживы, погнавшихся за длинным рублем. Пока. Потом, когда они, успев снять пенки, будут разъезжать на шикарных заграничных авто, строить себе заграничные особняки и небрежно похрустывать зелеными ассигнациями с портретом чужого президента, многие крепко позавидуют, что не рванули за ними следом.
Но это потом. А пока больше приглядывались, наблюдали через окошко телевизора, что там, у кормила власти и вокруг происходит.
3
А происходило то, что, наверное, и должно было произойти. Громкие вопли о свободе без конца и без края вызвал эффект сначала медленно, потом все стремительней скатывающейся снежной лавины. Свободы захотелось всем и непременно. И все вдруг сразу осточертели друг другу хуже горькой редьки. Словно только и ждали момента, когда можно будет развестись и приняться за дележ имущества. Не успели оглянуться, как обсосанный суверенитетом плот стал похож на обмылок. Тут же, рядом – обок и сзади – гордо и счастливо бултыхались его суверенные осколки, с которых свистели, улюлюкали, орали непристойности и плевали в сторону того, что еще осталось от когда-то «единого и нерушимого».
Случилось в это время Перевалову побывать в командировке в одном из новых суверенных образований, где находилось родственное по профилю НИИ, с которым они давно вели совместные разработки. Ничего отныне совместного, сказали ему, всё сами. Да, но ведь основные наработки не здесь, а у них в КБ, напомнил Перевалов. И сами – не дураки, если приспичит – свои такие же появятся, – ответствовали. Зачем же велосипеды изобретать, и дело как никак общее, удивлялся Перевалов и слышал в ответ чуть ли не гневное: кончилось общее, теперь все отдельное и самостоятельное.
Еще сильнее пришлось засомневаться Перевалову в подобной самостийности, когда попал он чуть позже на другой суверенный осколочек, чтобы проведать давно живших здесь, в краю шпрот и янтаря, стариков-родителей.
Сколько раз бывал здесь Перевалов! Наезжал по делам, проводил отпуска и никогда не чувствовал себя чужим. А теперь нате вам, заграница!.. Ну ладно, он – приехал-уехал, как-нибудь переморщится. А его старики-пенсионеры, а другие соотечественники, давно обжившие этот край и продолжавшие здесь оставаться? Как они-то должны чувствовать себя, став в одночасье незваными гостями, людьми второго сорта, чуть ли не оккупантами?
Ответов не находилось. На неуверенное предложение Николая Федоровича переехать к нему старики ответили категорическим отказом. Крепко вросли в янтарный берег. Не оторвать. Да и на материке чем лучше? Обременять сына, который и сам едва концы с концами сводит, не хотели, а судьба беженцев и переселенцев на их большой родине тоже незавидна.
Позже, когда беженцы со всех концов «ближнего зарубежья» и из «горячих точек» станут явлением до равнодушия и раздражения (понаехало тут, житья не стало!) привычным, Перевалов по-настоящему оценит прозорливую правоту своих родителей.
А тогда он уезжал с янтарного берега с тяжелым сердцем, снедаемый черным предчувствием, что видит стариков своих в последний раз.
Предчувствие оказалось вещим. Через три года родители Перевалова тихо, один за другим сошли в могилу, а он, задавленный безработицей и безденежьем, даже не сможет навестить их могилки…
4
Лавина тотальной свободы тем временем с заоблачных высот докатилась уже до обывательского подножья, успев смять, разрушить и погрести под собой столько всего, что хватило бы на хорошую войну.
Теперь даже пейзаж городской напоминал местами картины послевоенной поры. Многие оживленные улицы и бойкие перекрестки превратились в клокочущие людским варевом пестрые толкучки, на которые, казалось, вывалило все население.
Продавали, правда, не с себя последнее, а все больше импортное новье. От иностранных этикеток и наклеек рябило в глазах и думалось, что вот оно, изобилие, о котором столько мечталось и говорилось! Окорочка и сигареты, салями и пиво, электроника и тряпки на любой цвет и вкус со всего света!.. И никакого дефицита, очередей!..
А кругломорденький, с заплывшими поросячьими глазками, розовощекий лоснящийся экономист, захлебываясь от восторга с телеэкрана обещал: «То ли еще при любушке-рыночке будет!».
Практическое представление о панацее-рынке, который всех облагодетельствует, у Перевалова дальше той же толкучки и коммерческих ларьков-«комков» пока не шло. Наверное, потому, что других ярких и заметных его и не наблюдалось.
Что же такое на самом деле «комок» в жизни рядового обывателя, Перевалову помогли понять однажды слова лихого полусамодеятельного шлягера, услышанные им в киоске по продаже аудиокассет:
А наш коммерческий ларек
от нищеты вас уберег,
чтоб вы могли нормально жить
и ни о чем бы не тужить…
Перевалов сначала обалдел от такой самонадеянности, но потом подумал, а может, и впрямь есть тут своя сермяжная правда. Ведь и он с женой, и соседи его, и знакомые, и вообще все, у кого тощ кошелек, спешат нынче не в магазин, а сюда. Здесь дешевле, доступнее.
Впрочем, в сравнении с чем дешевле? С соседним гастрономом – да! А вот если с досуверенными временами, когда плот их государственный был единым и неделимым, тогда все как раз наоборот: родная денежка стремительно превращалась в занюханного дистрофика, зато цены пухли, как от водянки, в той же прогрессии, пугая обывателя все новыми нулями
Нули к зарплате прибавлялись куда медленнее, потому и покупать удавалось теперь только самое необходимое; остальное же изобилие можно было только пожирать глазами, как выставочные или музейные экспонаты.
Перевалова это не особенно угнетало, хотя и закрадывалось что-то вроде обиды, когда на его глазах какой-нибудь юный пижон, еще и потрудиться толком не успевший, покупал вещь, о которой Николай Федорович мог только мечтать ввиду ее, по его мнению, непомерной дороговизны и, рассчитываясь с продавцом, небрежно выдергивал из толстого, перетянутого резиночкой от бигуди пласта одну крупную купюру за другой.
Жену Перевалова подобные сценки доводили до белого каления. А громоотводом становился Николай Федорович, не умевший, по ее утверждению, жить, зарабатывать деньги и как следует заботиться о семье. Потому и прозябает в своем никому не нужном КБ в то время, когда некоторые разъезжают на иномарках и покупают женам норковые манто. Никакой гордости у мужика!..
Негодование жены Перевалова не особенно задевало. Ее мнение о себе он давно знал. Оно и в другие-то времена было не намного лучше. Что уж говорить о нынешних. Да и кое в чем Перевалов с ней соглашался. В том, например, что так и не научился он держать нос по ветру, чуять за версту настоящую добычу и из любой ситуации извлекать выгоду.
А вот насчет гордости она зря… За то, что гордость у него есть, Николай Федорович мог ручаться. Только гордость его сейчас в КБ и держала. Гордость профессионала, твердо знающего себе цену и уверенного, что без него дело, которым он занимается, не обойдется. Тем более что и дело-то – не тяп-ляп, а для безопасности и мощи страны жизненно важное. Так было до сих пор, и Перевалову казалось, что так будет и дальше. И глубоко ошибался.
Кормчие громогласно и во всеуслышание объявили, что теперь опасаться больше нечего и некого, что враги перековались в друзей, а потому грозный, наводивший страх на недругов, бронепоезд можно переплавить на кастрюли, ложки, вилки и прочую кухонную утварь. Вскоре, однако, оказалось, что все это почему-то проще (или кому-то выгодней) покупать за границей, и некогда привилегированная, ни в чем не нуждавшаяся оборонка сильно охромела, похилилась и все больше увязала в том незавидном состоянии, когда ты уже и не богу свечка, и не черту кочерга.
Все это, разумеется, аукнулось и у Перевалова в КБ. Одну за другой стали сворачивать перспективные разработки. Исчезли премии, прогрессивка (за что давать-то!). Начались первые сокращения. В людях поселилось чувство тревоги и неуверенности.
И как не тревожиться. Город в основном ей, оборонкой родимой, и жил всегда, щит и меч куя, хлеб насущный себе ею зарабатывал.
Но власти как языческие шаманы денно и нощно камлали: все, мол, путем, ребята, все катится, как задумано – реформы ж! Всего-то и делов – рухлядь убрать да новое поставить. Зато уж тогда заживем, ох и заживем!..
5