Скоро вернулся в избу – зубы начали стучать. Надел кафтан, пристегнул саблю, сорвал с шапки, отороченной бобром и островерхой, парчевой лоскут – знак начальника, сунул в карман, взял из угла на плечо тяжелую пищаль. Выйдя, пошел к воротам в степь. У пилонов ворот с той и другой стороны по-прежнему стоят два стрельца, голова проходил мимо их, бормоча привычно, хотя слова путались в пушистых усах:
– Не спи, робята! Водки ку-у-плю…
Стрельцы протянули поперек ворот бердыши:
– Приказ! С полуночи за город и в город не пущать.
– То мой приказ – я вам начальник, голова!
– Кто?
– Голова Сакмышев Афанасий…
– Шапка не та!
– Рожа чужая, такого не ведаем!
– Да что вы?! Пустите меня.
– Отыди-и!
– Засекем, полезешь.
Голова пошел от ворот, подумал:
«Воруют аль приказ мой держат? Не пойму! Ужли пропадать? К башне бы, да без караулу одному идти опас. По рожам вижу – воруют стрельцы! Закопаться бы куды…»
Оглядываясь, он спешно свернул в сторону с дороги, почти сполз со сгорка к ручью, сунул в куст тяжелую пищаль, согнулся, залез в предбанник черного сруба, сел на лавку, дрожал и плотнее запахнулся в кафтан.
«Надоть кафтан обменить, нарядной много, даренной воево-о-д-ой…»
Его мысли потушило страшным гулом. Казалось, затряслась вся гора, на которой устроен город. С потолка бани хлынул песок и мусор, голова подпрыгнул на лавке – гул повторился еще.
– Эх, не ушел! Проспал… Нет, стрельцы воры, я учуял… теперь беда, Яик зорят, рвут стены!..
Он, тихонько крадучись, чтоб не скрипеть дверью гораздо, пролез в баню, ощупью нашел полок, хотя в оконце било отблеском луны от ручья и под полком серебрилось на черном светлое пятно, залез на полок, все еще ощупываясь, вытянулся головой к окну. Лица его не было видно, лишь в отблеске лунном светилась широкая борода. Голова, открыв рот, почти не дыша, слушал и разобрал крики:
– Тащи, робята, пятидесятников, полуголов!
– Се-еки!
Сакмышев ждал, когда крикнут его имя и чин, прошептал:
– Конец мне: стрельцы сошли к ворам!
Услыхал знакомый голос, последний, что он слышал:
– Должно в бане шукать?
– Вот они, стрельцы, от воро-о… – и быстро скорчился в глубь полка, утянув голову.
У дверей бани затрещал насыпанный к порогу щебень и уголь, завизжала сухая дверь, откинутая торопливой рукой.
– Эй! Браты! Тут ен.
– Тяни черта!
12
На площади Сакмышев не узнал города. Вилась на большое пространство серебристая пыль, вся площадь была завалена кирпичом, обломками камней и штукатуркой. Передней стены города не было, не было и угловых башен, одиноко торчала воротная серединная башня с церковью, железные ворота в башне были сорваны, рвы кругом засыпаны обломками кирпича и дымили той же серебристой пылью.
Толпились люди в бараньих шапках, в синих балахонах, стрельцы в голубых и малиновых кафтанах. Оглядывая своих стрельцов, Сакмышев не узнал их: лица приведенных им из Астрахани казались злыми и непокорными. Сакмышев слышал, как голоса обратились к кому-то:
– Васильич? Как с воротной, сорвать ее нешто?
– Нет, браты! – ответил высокий в синем полукафтанье.
Голова узнал того заводчика Сукнина, которого ударил кулаком, когда поймали на море казаков.
– А уж заедино бы рвать-то?
– Воротная башня, вишь, с церковью: отцы и деды в ей веру справляли. Не мешает нынь, пущай стоит!..
«Стрельцы своровали… проспал я…» – думал голова.
Высокий, зоркий зашагал к Сакмышеву.
«Посекет! За саблю берется?»
– Как, есаул? Посечь его – голову?
– В мешок! Пущай Яик мерит… царевым гостям в Яике места много…
– Хо-хо! В мешок! Тащи, робяты-ы, рядно-о.
Голова был высокий ростом, весь не поместился в мешке, лицо и борода выглядывали наружу.
– Затягивай вязки!
Сакмышев, похолодевший, молчал; его в полулежачем наклоне прислонили к груде кирпичей, собирали камни, совали к нему в мешок.
Голову в мешке, набитом камнями, подкатив телегу, тащили к берегу реки свои же стрельцы в малиновом.
Было утро, с моря шли прохладные облака туманов. На устье Яика грузились хлебом, мукой и порохом плоскодонные паузки. Топоры там и тут грызли дерево, и падали на землю влажные щепы – делались на паузках мачты, крытые будки. На иных судах на новых мачтах уже белели и синели паруса. На горе на груде кирпичей плакала высокая нарядная баба – плакала, причитывая по-старинному, как над покойником. Сукнин Федор крепко обнял причитающую и медленно пошел прочь, сказав:
– Остался я от Степана Тимофеича, а ты знаешь, Ивановна, что с того пошло?
– Ой, медовый мой! Куды я без тебя?