– Умойся, гость дорогой! Я скоро, голубь, принесу водушки. – Ириньица ушла в сени, вернулась с кувшином и полотенцем. – Мойся ладом, а то черной ишь какой: голубем зову, он же будто те ворон.
– Ворон, да не ворог! – отшутился Лазунка. – Али уж день?
Ириньица, поливая ему на руки над тазом, грустно улыбнулась:
– День-то божий, да люди – царские бесы звериные…
– А ну-ка, Василь Степаныч! Укажи место, где можно стрелять из пистоля, – дай поучу!
Юноша вихрем сорвался с лавки:
– Ай да станишник! Матушку почесть что излечил да меня обучит.
– Ой, куда вы, соколики? Поешьте там подите, да ты, Васильюшко, принеси гостю из сундука, что в углу, бахилы[124 - Б а х и л ы – сапоги.] и посацкую одежу с шапкой…
– Покуда ты, хозяюшка, собираешь стол, мы оборотим!
Лазунка с Васильем ушли. Ириньица, собирая еду да ставя кувшины с квасом, брагой и медом, слышала уханье выстрелов за дверями вверху дома.
– Созовут стуком огненным беду, учуют сыщики, всюду рыщут!
Скоро оба вернулись.
– Целой клад, матушка, наш гость! Как он бьет из пистоля, я таких еще не видал бойцов… В шапку глянь, шапку кидал – пробил, в пугвицу попадает – беда!
Лазунка, выпивая и закусывая, сказал:
– Работничек я твоего батюшки, Василий!..
Ириньица погрозила глазами Лазунке, сказала:
– Сходи, сынок, коли подкормился, принеси ему платье обменить… Надо гостю Москву прозреть.
Юноша ушел. Ириньица обратилась к Лазунке:
– Пока что говорила я ему, сынку-то: «Отец-де помер». Иначе зачнет еще думать худое, что зауглок он прижитой кой-где, и меня перестанет любить. Того боюсь!
Лазунка переоделся в принесенную одежду. Ириньица собрала его казацкое платье в узел, завязала крест-накрест рушниками.
– Куда, гость-голубь, прикажешь саблю скласть? Али все в горнице, где опочивал, положить?
– Все прячь, хозяюшка, пистоли тож, окромя одного, кой помене, тот заберу с собой. А теперь, Васинька, новой стрелец-молодец, пойдем на Москву глядеть!
– Ты, дитятко, на весь день не уходи – надобен!
– Верну скоро, мама!
Оба ушли.
3
В царской палате у окна в углу – узорчатая круглая печь; дальше под окнами – гладкие лавки без бумажников на точеных ножках; у лавок спереди деревянные узоры, похожие на кружево. Потолок палаты золоченый, своды расписные. На потолке писаны угодники; иные в схимах, иные с раскрытыми книгами в руках. На стенах в сумраке по тусклому золоту – темные головы львов и орлов с крыльями. Выше царского места за столом, крытым красным сукном с золоченой бахромой, на стене образа с дробницами[125 - Множество мелких иконок, звезд узорчатых.] кругом венцов в жемчугах и алмазах. От зажженных лампад пахнет деревянным маслом и гарью. Из крестовой тянет ладаном: царь молится. На царском столе часы фряжские: рыцарь в серебряном шлеме, в латах. Часы вделаны в круглый щит с левой руки; в правой рыцарь держит копье. Тут же серебряная чернильница, песочница такая же и лебяжьи очиненные перья да вместо колокольчика «позовного» золотой свисток. В стороне по левую стол дьяков, покрытый черным. Над столом согнулись к бумагам дьяк Ефим, питомец боярина Киврина, с длинной светло-русой бородой, такими же волосами, расчесанными в пробор; кроме Ефима еще три дьяка. Дьяк думный в шапке, похожей на стрелецкую, с красным верхом, верх в жемчугах, шапка опушена куницей. У думного дьяка на шее жемчужная тесьма с золотой печатью. Остальные дьяки без шапок, лишь у Ефима на шее такая же тесьма, как и у думного, только с орлом.
На лавках, ближе к царскому месту, два боярина в атласных ферязях с парчовыми вошвами на рукавах узорчатых, шитых в клопец. Один боярин в голубой, другой в рудо-желтой ферязи, оба в горлатных шапках вышиной около аршина; шапки с плоским верхом, верх широкий; длиннобородый, с посохом – боярин Пушкин и новый любимец царя – «новшец», любитель иноземщины – с короткой бородой и низко стриженными волосами.
Полумрак палаты рассеял вошедший со свечой в руках одетый в бархатный кафтан боярин-стольник. Он медленно, лениво и торжественно зажег на царском столе свечи: три толстых восковых да одну приземистую сальную. Гордо, как и вошел, не взглянув ни на кого, так же вышел. В палате слышно заглушаемое гудение причетника да редкие приторно-вдохновенные возгласы царского духовника, без очереди взявшего сегодня службу: иначе служат очередные попы.
Боярин в голубой ферязи повернул голову к другому, согнувшемуся на посох:
– Ты, боярин Иван Петрович, остался бы и не сходил от дела! Великий государь твоей службой много доволен.
Боярин в рудо-желтом молчал.
– Ужели боярину прискучило ежедень видеть государевы светлые очи?
Боярин над посохом мотнул высокой шапкой, крякнул, другой не унимался:
– И не возноситься бы князю Одоевскому родом! И нынче род в меньшей части пошел против того, как преже… я чай – выслуга да ум дале заскочит?
Боярин закачал шапкой, отделив бороду от рук и посоха:
– Был я, Артамон Сергеевич, много надобен, да, вишь, есть теперь те, что застят мою службу пред великим государем!
– Эх, умен, боярин Иван Петрович! Но вот, поди ж, должно, большому уму тоже часом поруха есть?
– Что сказываешь, Артамон Сергеич? Ко мне ли слова твои?
Теперь боярин в голубом сделал вид, что не слышит Пушкина, он продолжал свое:
– Пустая, неумная эта вековечная пря – «кому и где сидеть?». А мне сидеть едино хоть под порогом.
– Худородному всяко-то однако! И в корыто, а было б сыто! Нам, боярин, дедина честь не велит сидеть ниже Одоевского.
– Ох, и худороден я! Дьяки, боярин, были мои отчичи, да у великого государя не обойдены мы честью.
– Вишь вот! Молчал я, боярин Артамон, а ты меня, как рогатиной медведя, по черевам давай совать, и вот я когти спущаю, не обессудь…
– Попрек в худородстве, Иван Петрович, меня не сердит. Сердит же меня то, что умной человек, гожий государское дело кидает для-ради упрямства.
– А ну, еще мало, и смолкну я. Князю Одоевскому, Артамон Сергеич, – не то место в столе, дорогу даю: «Бери-де, князь, правь разбойны дела!» Я ж что?! Пора… на покой…
– А как еще о том великий…
Спешно из крестовой в палату вошел причетник, широко шагая под черной рясой пудовыми сапогами, да чтоб не стучать, норовил встать на носки, срывался, шлепал. От него пахло дегтем и винным перегаром с редькой. Причетник, багровея широким лицом, пихал за пазуху богослужебную книгу. Он быстро прошел. Бояре встали. Вышел царь из крестовой с духовником, говорил шутливо:
– Уж нет ли, отец Андрей, у тебя прибавы семьи? Охота есте воспринять твоего младенца. Да жди, – приду! К куме протопопице приду: знатно она у тебя изюмную брагу сготовляет.
– Пожалуй, великий государь, приходи! И как рады-то с протопопицей будем, несказанно рады солнышку!.. Даром что крестить стало некого, зато крестники твои, великий государь, растут. Порадуй, окинь оком.