Хорёк
Алексей Алексеевич Иванников
Вряд ли вы встречали в реальной жизни таких людей. Хотя здесь каждому везёт по-своему, у кого-то такие люди могли оказаться среди знакомых, у кого-то – даже среди родственников. Но не исключён и другой вариант: может быть, если вы отбросите в сторону весь страх и все условности, все наносные обстоятельства и мелкие детали, вглядевшись в этот образ, вы узнаете себя.
История умного талантливого мошенника-инвалида, ставшего по стечению обстоятельств многократным убийцей.
Хорёк
Роман
I
Здравствуйте. Это вы хотели видеть меня? Впервые меня кто-то навещает здесь, тем более неожиданно – что незнакомый человек. А мы точно незнакомы? Я ведь не знаю: что вам надо, мне всего лишь сказали, что кто-то хочет обстоятельно поговорить и дали целый час. Вы не следователь? Нет?! В-общем, не похожи вы на следователя. И чем же я могу помочь?.. Вы хотите, чтобы я рассказал о себе?.. Зачем это вам?.. Надо? Надо – понятие растяжимое, мне вот тоже кое-что надо, но ведь не дадут же, ещё и похамят и поиздеваются. Так что с чего бы я стал вам что-то рассказывать, я ведь не знаю – зачем. Для личных целей? То есть не для работы? Ну тогда… ладно. Но вы не боитесь? Я имел в виду: потерять кучу времени совершенно напрасно. У меня его тут навалом, даже приятно потрепаться, по причине отсутствия других удовольствий. Вам же: не знаю, не знаю… Может: вам подойдёт кто-нибудь другой, с совсем другим послужным списком? Я ведь не самый известный здесь клиент: есть куда интереснее. Что вы сказали? Именно я вам и нужен? Ну тогда ладно, хорошо, уговорили.
Имя моё вы знаете? А позвольте, как вас называть? Александром? Хорошо, договорились: так и буду. Что же касается имени, у меня есть ещё одно, многие воспринимали бы его за оскорбление, но я ничего обидного в нём не вижу. Меня ещё зовут Хорьком: можете так и называть, если захочется. Хорёк – маленький, но хищный и злобный зверёк, способный дать отпор многим, кто будет крупнее, или в крайнем случае сделать ноги. Именно так я и поступал всегда, теперь, правда, от этого мало толку.
Многие с жалостью глядят на меня, замечая маленький рост, слишком большой череп и выражение лица: не слишком внушающее доверие. Они даже думают вначале, что я слабоумный: дегенерат, не умеющий связать и несколько нужных слов, чтобы выразить нечто серьёзное и значительное. И как же весело становится, когда они убеждаются в обратном: что скорее они слабоумны на моём фоне, а болтать по разным поводам и без повода вообще я способен часами: если, конечно, возникнет такое желание. Хотя при необходимости у меня всегда имеется запасной вариант: глаза в одну точку, дебильная улыбка на всё лицо, давно выработанная повседневной практикой, и капли слюны в углах рта, готовые сорваться и закапать пол или обувь врага, если только он приблизится на минимальное расстояние.
Когда я вхожу в раж, вдохновляясь от чувства грозящей опасности, то могу обмануть даже патентованного профессионального психиатра, с умным видом изучающего мою ничтожную для него персону. Но использую способности я всегда только по делу, когда есть реальная угроза нападения. Вид обгадившегося младенца просто не позволяет недругу приступить к исполнению жестокого желания, так что в большинстве случаев подобная стратегия идёт на выручку. И ещё бы не шла: маленький, тощий, сопливый, слабоумный – только у последнего садиста поднимется рука на такого, но садисты, к счастью, в жизни мне встречались нечасто.
Хотя здесь, кстати, их вполне достаточно: здесь же сидят не простые убийцы, а те, кто в этом деле сильно преуспел. Так что для меня тут совсем неподходящая компания: то, что для меня стало стечением обстоятельств, для них было повседневной реальностью. Тут ведь обретается, кажется, и «битцевский маньяк», и ещё несколько известных персонажей, так что хорошо, что у каждого отдельная камера. Вряд ли я поладил бы с ними, но наше общение ограничивается редкими встречами в коридоре, когда кого-то ведут мимо, а остальные из-за дверей пытаются что-то кричать. Бессмысленное дело, ведь когда арестанта сопровождают в медпункт или куда-то ещё, ему ведь заламывают руки и пригибают голову, так что единственное, о чём он может думать в таком положении: как бы не грохнуться на каменный пол. И общением это можно назвать с большой натяжкой. И вообще здесь совсем несладко.
Неужели вы думаете: что у меня тут много удовольствий? В-основном книги, изредка – газеты, главное же моё развлечение – слушать болтовню птиц, голубей и особенно воробьёв, ведущих свою повседневную жизнь в непосредственной близости от камеры. Какие вопли они издают рано утром, когда я ещё должен в соответствии с распорядком спать, но разве позволят мне это сделать мелкие паразиты, для которых я сам выгляжу гигантом. Завидую ли я им? Безусловно. Они ведь вольные птицы, и никто не будет держать их взаперти, не позволяя даже носа высунуть наружу, и всё якобы ради общего блага. Или ради справедливости, чтобы ни одна жертва не осталась неотомщённой, хотя кто спрашивал у мертвецов, чего они хотят на самом деле?
Жмурику – ему уже всё равно, что происходит на этом свете, с которым ему пришлось раньше времени проститься. В ад же, рай и прочие глупости я не верю: не было ещё никого, кто смог бы подтвердить их существование, тем более что любое обиталище должно где-то находиться, а вы представьте себе: если бы существовали ад и рай, то для размещения всех оказавшихся там за долгие миллионолетия какими размерами они должны обладать?! И где же они могут поместиться, вместе со всем сопутствующим оборудованием и обслуживающим персоналом, если верить в давно сложившиеся сказки?
А австралопитеки? Неужели вы думаете, что господь бог – существуй он на самом деле, упустил бы возможность и не сделал бы ставку и на этих наших дальних предков, в течение миллионов лет заселявших землю? Он ведь был бы не таким формалистом, как представители церкви. А также на прочих живых существ, безусловно обладающих душой не меньшего калибра, чем какой-нибудь тупой и нудный амбал, имеющий пару извилин, да и то не в том месте!
Если же распространить подобные суеверия на целую Галактику: то представьте, какие понадобятся территории, чтобы вместить всех обладающих душами живых существ, уже за сколько там – то ли десять, то ли пятнадцать миллиардов лет – возникавших и уходивших в небытие! Это ж страшные цифры, совершенно не поддающиеся описанию, и неужели кто-то действительно предполагает, что после смерти он должен оказаться где-то в высших мирах, свободно разместившись среди соплеменников?
Ставя такие вопросы приходящему сюда иногда попу, я неоднократно вгонял его в краску. Что мог ответить мне жирный хорошо отъевшийся попик, явно не кончавший ничего кроме обычной семинарии: да и то, если судить по жалким невнятным мычаниям, преимущественно на тройки, за что и оказался он сослан в эти не самые благоприятные края. Собачий холод зимой, осенью и весной – дожди, летом же количество самых разных паразитов – начиная с мошки и комаров и заканчивая неизвестными мне гадами – зашкаливает так, что даже надёжная вроде бы защита в виде сеток не слишком помогает. Хитрые негодяи всегда найдут где просочиться, пусть даже это всего лишь открываемая раз в сутки дверь, надёжно разделяющая разные помещения. Как будто специально ждут они и следят, когда наконец откроется дорога к новой жертве, которую можно будет слегка поглодать, пока она ничего не подозревает. Но я уже хорошо узнал замашки местной живности, так что совсем непросто обмануть им меня. Забравшись по-тихому в мою камеру, паразиты ждут наступления темноты, прячась где-нибудь под лежанкой или в тени умывальника. Однако я уже знаю, где их искать, так что просто время от времени проверяю места их сбора и ночёвки. Тем более что особо здесь всё равно нечем заниматься: государство взяло на себя заботы и о моём проживании, и об одежде, и о питании, и даже о ежедневном досуге, скудном до безобразия. Разве стал бы я раньше дожидаться старый просроченный номер газеты и потом зачитывать его до дыр? Никогда не любил прессу: зачем, если есть телевизор или в крайнем случае радио, где то же самое можно узнать спокойно и со всеми удобствами, не прикладывая лишних усилий? Развалишься на диване и слушаешь: что ещё случилось интересного на этом свете, кого ещё кокнули в тёмной подворотне или размазали по асфальту, наехав тяжёлым грузовиком. Или где случилось очередное землетрясение и к каким человеческим жертвам оно привело. Что вы сказали? Наслаждаюсь своей безопасностью? Ничего подобного! За себя я всегда готов постоять или хотя бы ловко вывернуться из очередной ловушки. Что же касается случившихся жертв, то к ним у меня совершенно другое отношение. Это их плата за то, что они родились как все, как все выросли и получили всё полагающееся – и даже с явным избытком! В отличие от меня, так и не сумевшего дорасти до нормального размера и получить достойное образование. Так что, слушая про очередную жертву катастрофы, я просто злорадно смеюсь, вспоминая пословицу «любишь кататься – люби и саночки возить». Его ведь никто не заставлял возвращаться домой после полуночи тёмным переулком, или не сажал насильно за руль легковушки: нет, он сделал это сам, ну так пусть теперь расплачивается за случайное легкомыслие! Выставляясь напоказ, любой человек рискует получить удар ножом в спину или кирпичом по балде, и чем больше его претензии на известность и значительность, тем сильнее может оказаться увечье. Особенно если он нажил себе врагов – врагов серьёзных и значительных, не показывающих своего реального отношения. Такой затаившийся враг может стоить десятка открытых недругов! И однажды, когда не ждёшь ничего такого, вдруг оказываешься жертвой, но совсем не невинной, а сознательно выбранной и подготовленной.
Разумеется, я говорю о себе: стал бы я так долго распространяться на абстрактные темы, если бы дело не касалось меня. Своя рубашка – даже драная – всегда ближе к тощему загорелому телу, чем чужой накрахмаленный фрак. Фрак же хочется или спереть, или в крайнем случае измазать в какой-нибудь грязи, чтобы его обладатель не выпендривался перед всеми, демонстрируя свои могущество и богатство. Именно такие причины всегда двигали мною, именно потому я и оказался в конце концов на этих грязных вместительных нарах, и именно поэтому вы и пришли ко мне. Скажете – не так? Конечно, если рассуждать логично, то вы просто интересуетесь криминальным миром – я так, кажется, понял – и в процессе знакомства вам попала на глаза моя история. История, безусловно, нестандартная – с чего бы вдруг талантливый вор-карманник переквалифицировался в мокрушники, сразу перечёркивая блестящую карьеру? Я ведь не только убил то самое злосчастное существо и нескольких близких ему людей, но и дал поймать себя! Причём попался из-за собственных глупостей и ошибок: явная потеря обычной концентрации стоила мне кучу времени, которого вполне хватило бы на обеспечение алиби – кажется, так любят называть это сыщики и журналисты? Вы не журналист? И кто же? Социолог? Ах, учёный, занимающийся окружающим нас бардаком и желающий выудить из него какие-то закономерности? Ах, вы ещё и собираете материалы для диссертации: для кандидатской? На тему? Вы не удивляйтесь, что я так подробно расспрашиваю: сидя уже пятый год на нарах, я нашёл себе интересную отдушину. То есть я всегда любил читать научно-популярную литературу, просто далеко не всегда были у меня такие возможности. Теперь же у меня куча времени и долгие-долгие ещё годы впереди, когда я могу заняться самообразованием. Аттестат за одиннадцать классов – всё, что есть, где уж было просвещаться и образовываться, так что именно тут я получил такую возможность. Я даже подумываю о поступлении в институт: разумеется, на заочное отделение. Как вы думаете, меня примут? Хотелось бы хоть к сорока годам получить диплом, чтобы не воспринимали посторонние как дебила или слабоумного, кроме тех случаев, разумеется, когда я сам захочу взять на себя такую роль. Ведь получится?
Мне не так много: тридцать восемь, в декабре будет тридцать девять. Надеюсь ли я выйти отсюда? Надеюсь: несмотря на жестокий приговор и почти полную безнадёгу, опирающуюся на такой срок. Двадцать пять лет – это не шутки, не все столько и живут, мне же предстоит провести их здесь – за колючей проволокой и крепкими засовами, так что, если не будет поблажек, то выйду я только в пятьдесят девять.
Разумеется, я всё делаю для того, чтобы получить амнистию или хоть какую-то скидку, но пять трупов – это пять трупов. О четырёх из них я до сих пор сильно жалею, о чём я не уставал повторять и во время процесса, и после, но чего не вернёшь, того уже не вернёшь… Абсолютное стечение обстоятельств, несчастливая судьба, небольшая ошибка в расчётах: и чтобы выбраться из дома, пришлось убивать ещё четверых. Пистолетом, разумеется пистолетом: разве смог бы я нанести вред взрослому человеку каким-нибудь ножичком? Я бы просто не достал, да и потом: одно дело – когда ты нажимаешь пальцем на курок, и противник просто падает, совсем же другое – когда ты втыкаешь ему нож куда-то в тело. Он же ведь будет защищаться и бить тебя в ответ, стараясь ударить побольнее! А хлещущая кровь? Я совсем не слабак, но даже мне от такого зрелища может стать плохо. Так что в дом я полез с пистолетом и твёрдо поставленной целью: рассчитаться с негодяем за всё, что вытерпел от него. Разумеется, я говорю о главе семейства: Блыднике-старшем. Одна только фамилия о многом говорит! Просто так не раздаются такие фамилии, вы-то как социолог должны понимать. Редкая сволочь, поверьте мне на слово, и если бы не я пришил его тогда, это сделал бы кто-то другой. А как страдали от него другие официанты и особенно официантки – он ведь, несмотря на старпёрский уже возраст, проходу никому не давал! Слишком долго ни одна у него не задерживалась, кроме тех, разумеется, кто позволял ему всё что угодно. Мужчин же просто унижал и третировал, как будто они были рабами, обязанными делать всё для властного хозяина. За что и поплатился в конце концов, чего я совершенно не стыжусь и о чём совершенно не жалею, несмотря даже на жестокий приговор и туманные перспективы. Если бы имелся выбор, я бы всё равно достал ублюдка, тем или иным способом заставил пожалеть его обо всём, просто сделал бы это умнее и без лишних жертв. И мы сейчас не трепались бы в узком тесном кабинете, и встретиться имели шанс только в совершенно другом качестве.
Как: вы уже уходите? Но вы ещё придёте? Не хотелось бы потерять такого собеседника. Тут ведь особо и общаться-то не с кем: с конвоирами запрещено, среди же заключённых найти кого-то приличного тоже практически невозможно. Здесь же особая зона! Убийцы, маньяки и садисты: совсем не моя среда, хотя я тоже не лыком шит. Но не до такой же степени! То, что я здесь – стечение обстоятельств, не больше того, они же всей своей жизнью прокладывали дорогу сюда, честно заслужив пожизненные места в своих камерах-одиночках. Так что вы ещё придёте? И тогда я уже гораздо лучше смогу удовлетворить ваш интерес, и я расскажу о таких вещах, что ваши коллеги изойдут слюною от зависти и злобы и сильно пожалеют, что не хватило у них смелости отправиться в эту глушь, где спрятан такой богатый и обширный материал!
II
Добрый день. Прошла всего неделя, а вы уже здесь. Я забыл спросить в прошлый раз: а вы не из Москвы? Я ведь сам не местный, и всю жизнь провёл в столице. Было бы тогда вдвойне приятно. Нет? Ах, из области. Значит, не совсем ещё загнулась наука за кольцевой, это не может не радовать. Я ведь так понял: что с наукой нынче совсем паршиво. В загоне она и в унынии, и только где-то по углам шуршат э… учёные, перебирая старые бумажки. Как, нет?! Может, это касается вашей области, а так, насколько я понял, в-основном-то разруха и хаос. Ну, бардак, помноженный на нищету. Ах, у вас специальная программа? И где же? В областном университете? Это на что же выделяют у нас нынче деньги, за исключением нанотехнологий? Надеюсь: вы не в рамках подобной программы работаете: что-нибудь типа «Нанопреступность в России»? Шучу-шучу. Ах, понятно: предотвращение и профилактика преступности. Ну-ну. Нет, я понимаю, работа у вас такая и тема диссертации, видимо, тоже. Угадал? Разумеется, да. И чем же вас заинтересовала моя история? Ах, меня рекомендовало руководство тюрьмы. Ну ещё бы: я же, можно сказать, встал на путь исправления, и, в отличие от большинства местных сидельцев, совсем не потерял человеческий облик. Вы не общались с соседом справа по коридору? Он же просто какой-то зверюга, давно уже разучившийся нормально объясняться с людьми. Каждый раз, когда его выводят из камеры, охранникам приходится приводить его в чувство. Возможно, по нему давно уже дурдом плачет, просто кому это нужно: лечить старого выжившего из ума маньяка.
Я хорошо понимаю местное руководство: пускай уж лучше этот скот тихо подыхает в своей берлоге, а не портит кому-то жизнь. Наверняка и на свободе – в прежней жизни – всем общавшимся с ним приходилось нелегко, а уж сейчас – когда он постарел и обрюзг: это вообще сомнительное удовольствие. Видел я его пару раз: здоровый губастый детина со взглядом упыря и дебила. Вот с таким бы я точно не захотел сидеть в одной камере или просто знакомиться: он ведь убьёт не задумываясь, просто чтобы попробовать на ощупь горло очередной жертвы. Интересно, сколько на нём висит? Наверняка ведь намного больше, чем на мне. Ну и мерзкий характер ничем не скроешь: когда на него находит, он протяжно долго воет и что-то бормочет. Как будто он из оборотней, затесавшихся среди нормальных людей. Когда же вой доходит до максимума, то даже охрана не выдерживает и вламывается к нему в камеру. Вот тогда бывает представление! Они лупят его, ногами и дубинками, заставляя верещать ещё громче, пока наконец не вырубают. Только тогда можно наконец успокоиться и заснуть всем окружающим этого ублюдка, в противном же случае – если его не успокоить – ещё одна бессонная ночь обеспечена. Я даже просил перевести меня в другое место: но местные бюрократы абсолютно такие же, как на воле, зачем им стараться и шевелить лапами, если этого можно и не делать. Так что приходится терпеть жуткое соседство с надеждой на то, что недолго уже ему осталось топтать землю и как-нибудь он всё-таки загнётся.
Ну ладно: оставим уродов в покое, вы же хотели, кажется, чтобы я рассказал о себе. Вы ведь этого хотели? Я готов.
Как рассказывала мне мать, я долго не хотел появляться на свет. Долго – месяцев десять или одиннадцать. По всей видимости, я заранее предвидел, какое количество самых разнообразных гадостей ждёт меня здесь, и потому я благоразумно – до последней возможности – оттягивал момент. Лишь заботы врачей лишили меня тёплого уютного ложа: кесарево сечение грубо нарушило долгий покой, и в середине декабря меня наконец выпихнули в самостоятельную жизнь.
Как рассказывала мать, несмотря на такой долгий срок я оказался достаточно мелким: но поскольку она и сама была не великаншей, меня посчитали нормальным. Моя мать тоже низкого роста: сантиметров на пять повыше, что компенсируется у неё толщиной, особенно в последние годы. Что же касается отца: его я никогда не видел, даже на фотографиях. Что вы сказали? Откуда моё отчество? По её версии моего отца звали Сергеем, работал же он геологом и постоянно находился в экспедициях. Что касается имени: верю, именно так его и звали, только вот всё остальное настолько отдавало ложью и тухлятиной, что ещё в ранних классах школы я понял горькую истину. Точнее две истины.
Одна касалась непосредственно меня. Подслушанный как-то разговор дальних родственников шёл обо мне: один из них назвал меня инвалидом и жертвой несостоявшегося аборта, так что слегка пренебрежительное отношение к нам обоим преподносились как совершенно естественное и справедливое. Они жалели меня и снисходительно воспринимали многие шалости, делая скидку на предполагаемую неполноценность и ущербность. Видели бы они меня сейчас: я ответил бы им так, что они сразу заткнулись бы, ощущая уже себя дураками и невеждами!
Вторая же истина касалась отца. Не знаю уж, что у него там случилось с матерью, но я был явно нежеланным ребёнком. Я не исключаю даже, что мать подверглась насилию, и именно поэтому меня и пытались выковырять и выбросить на помойку. Но я, видимо, так вцепился в жизнь – всеми конечностями сразу – что меня просто не смогли извлечь, и, обидевшись, я сидел внутри до последней возможности.
Отец же – который и передал свою живучесть – явно проводил свои командировки во вполне определённых местах: таких же, как это. Как-то я услышал разговор во дворе: один парень советовал другому не лезть ко мне, причём не потому, что я маленький и слабый. Он брякнул, что мой отец уголовник и связываться со мною просто опасно. «А то придёт и уроет!» Хотел бы я, чтобы именно так всё и случилось: мелкие размеры далеко не всегда служили мне защитой, так что стоило кое с кем посчитаться. Однако за долгие годы я так и не дождался возвращения отца из затянувшейся экспедиции, к чему он явно и не стремился. Если бы захотел: он мог хоть как-нибудь напомнить о себе, и уж как-нибудь я бы узнал об этом от матери.
Однако явно не до нас ему было: я не исключаю даже, что он мог просто и не знать о моём существовании, если у них с матерью дело свелось к короткой шальной связи. Зачем ему нужна была моя мать! Может я говорю и плохо, но она всегда была непривлекательной женщиной: полтора метра ростом, с толстыми распухшими ногами и грубым лицом. Кого она могла привлечь! Даже на старых фотографиях – в молодости – она сильно смахивала на посудомойку, кем на самом деле и работала большую часть жизни. Так что может для неё это было и достижение: что она смогла хоть на время привлечь моего отца, оставившего следы своего присутствия в моём лице и давшего ей смысл жизни.
Я не хочу углубляться в подробности семейной биографии, но кое-что могу рассказать. У моей матери имелся старший брат – совершенно нормального вида, не то, что мы, и ещё несколько двоюродных братьев и сестёр. Родители же матери, а мои соответственно бабушка с дедушкой умерли рано: ещё когда я только пошёл в школу. Моя мать сама была поздним ребёнком, я же родился совсем поздно: матери тогда стукнуло почти сорок, и никто явно не ожидал от неё такого подвига. Жили мы в комнате в коммунальной квартире, хотя дом и место были совсем не простые. Это был центр города: один из переулков бульварного кольца, с расположенным совсем близко прудом и другими полезными довесками. Я только сейчас понимаю, насколько ценным оказалось место: на фоне нищеты, с которой теперь приходится иметь дело. Тогда же я совершенно не ценил, например, ту библиотеку, что находилась в соседнем здании, или, например, театр, в доме напротив. Пару раз я всё-таки ходил на спектакли, я любил только комедии и не стал бы сидеть и смотреть какую-то нудятину. Сейчас бы я с удовольствием пошёл на какой угодно спектакль, хотя бы ради одной обстановки, но кто ж предложит мне теперь что-то подобное?
Дом, где мы жили, находился недалеко от различных удовольствий, но там был ещё и хороший двор. И ещё переулки: которые стали моей настоящей школой жизни и дали мне побольше, чем настоящая школа. Хотя я, наверно, слишком забегаю вперёд: лучше, наверно, двигаться по порядку, примерно так, как я окунался в окружавшую меня жизнь. Вас ведь интересует, как человек становится э… криминальной личностью, приобщается к тёмным углам и закоулкам? Это я пожалуйста, без вопросов. Но тогда давайте: я – вам, а вы – мне. То есть я без утайки расскажу о своей жизни, вы же поможете мне кое в чём. Вы ведь наверняка можете повлиять на тюремное руководство и кое-чего для меня добиться. Договорились?
Вопрос на самом деле несложный и чисто бытовой: это первое. В моей камере сломался умывальник и пол стало иногда заливать. Можете себе представить: как мне приходится на несчастных девяти или десяти метрах! Я же ступить не могу, боясь вляпаться, так что можете представить, какая там возникает обстановка!
И второе: из-за всего этого я начал кашлять. Подозреваю, что неспроста, но попробуй докажи доктору, что мне нужна помощь! Они скорее нас убить готовы, чем оказать помощь: разумеется, здесь же собраны убийцы и маньяки, и отношение у персонала соответствующее. Так что: вы не могли бы попросить, чтобы меня нормально осмотрели и дали таблетки, если надо? Хорошо? Я ведь неопасный, как многие тут, и совершенно не заслуживаю такого отношения. Договорились?
Вот и хорошо. Возвращаясь же к моему появлению на свет, хочу заметить: что никто к нему готов не был. Мать явно переросла тот возраст, когда от неё ожидалось что-то подобное. Она мне как-то хвасталась, что была у неё в молодости любовь, без особых правда деталей и подробностей. Я так и не понял, кто там кого бросил: но судя по всему пострадавшей стороной, как и обычно, оказалась моя мать. Но ведь если бы у неё всё срослось тогда, меня бы ведь не было?! Так что судьба распорядилась тогда удачно, не дав появиться моему конкуренту, и так же удачно распорядилась она, когда родился я. У матери тогда пошла в гору карьера, если можно так сказать: незадолго до того она получила наконец ту комнату, где прошло моё детство, и перешла работать в школу. Так что предпосылки для моего рождения были созданы, и мне оставалось только родиться.
Как рассказывала мать, она чуть не умерла, рожая меня. Неспокойный активный характер проявился уже тогда: чтобы извлечь меня, потребовалось даже кесарево сечение, и мать потеряла так много крови, что могла умереть. Через пару недель, по всей видимости, нас выписали из роддома, и на несколько месяцев она рассталась с работой.
Разумеется, я ничего не помню из происходившего в первые два года жизни: самые первые воспоминания начинаются с трёхлетнего возраста, да и то всё выглядит очень смутно. Со слов матери я знаю, что на работу ей пришлось вернуться через полгода, приглядывать же за мною ей помогала мать и моя соответственно бабушка. Как-то они там договаривались между собою, распределяя время и возможности: я был с самого начала беспокойным типом, и приходилось им совсем непросто. Первое, что я помню – жуткий скандал, который я закатил из-за того, что мне не дали какую-то игрушку: потрясение от такой несправедливости оказалось настолько сильным, что я орал и катался по полу, не помню вот только: получил ли я желаемое. Мать ведь была нищей, и если в том, что касается еды, у нас никогда не возникало недостатка, то в остальном дело было по-другому. Мать ведь работала в школьной столовой, причём в не самой плохой школе, так что самые разнообразные продукты у нас имелись даже тогда, когда их не было в магазинах. Нет, нам не было нужды выстаивать огромные очереди и сражаться за кусок колбасы или сыра, так же как и за какие-нибудь апельсины или мандарины. Регулярно приносимые домой авоськи происходили из нескольких огромных холодильников на кухне, куда однажды я как-то сунул нос. Знакомый уже с продовольственными магазинами для всех – куда мы всё-таки заходили покупать хлеб и прочие самые обычные продукты – я поразился обилию того, что попадало в школу. Гирлянды сосисок и сарделек, цыплячьи тушки, пакеты с мороженной рыбой, палки колбасы: таков был примерный список запасов, не говоря уж про вульгарные яйца или самые разнообразные овощи и фрукты. Вряд ли контроль могучих богатств был максимально строгим, что и позволяло причастным к процессу – в разумных количествах, конечно – обеспечивать себя дармовой едой. Я скажу больше: несмотря на внешнюю нищету жизни, я был с детства избалован во всём, что касалось еды. Когда мы шли в гости к родственникам, то я совершенно не бросался на гастрономические изыски, которыми развлекался кое-кто из родных. Я мог наоборот забраковать какой-то деликатес, и родственник ещё удивлённо спрашивал мать: а что со мной такое?
Но разве могла она рассказать сомнительную правду, разве могла она признаться, что несмотря на внешний официальный статус полной голодранки, она имеет в своём распоряжении эти продукты, которыми кичливо хвастаются пригласившие нас родственники, а также некоторые другие, которыми родственники похвастаться не могут. Кулинарные способности позволяли матери делать многое и делать хорошо, так что она сама могла бы удивлять снисходительных родичей, но она этого не делала: а то семья брата перестала бы помогать нам. Во всяком случае, устраивая очередную тайную вечерю, в которой участвовали только мы двое, мать всегда предупреждала, чтобы я держал язык за зубами. Да и вообще самое сильное впечатление детства у меня осталось от одного, можно сказать, наставления, которое сделала мать, когда я уже немного вырос. Я уже начинал понимать, что отношения с другими людьми совсем не обязательно могут быть добрыми и положительными: отобранная у меня как-то в песочнице игрушка – блестящая красная машинка – так и не вернулась ко мне, и несмотря на поднятый по этому случаю рёв никто так и не помог вернуть пропажу. Так вот мать сказала мне тогда: никогда не отдавай другим своё! Схватил – и не выпускай! А иначе будешь голодранцем.
Я помню, что внимательно выслушал тогда её – несмотря на характер, я всё-таки тогда слушался её советов и рекомендаций – и слегка задумался. А ведь я сам могу схватить чужое: и что будет при таком развитии событий? Но ведь хозяин может об этом и не узнать: и тогда надо будет доставить предмет в свою норку и спрятать его. И он станет моим.
Приносимая матерью из школы еда подчинялась именно данному правилу, давая нам столько радости, так что я с удовольствием воспринял его. Про свои умозаключения – развивавшие и обогащавшие правило – я говорить не стал. Я тогда ещё только слушал и впитывал, не решаясь на самостоятельные действия и шаги, да и кто бы стал слушать мелкого карапета? Примерно тогда – в три года – и обнаружилось впервые моё отставание от сверстников в росте. Как говорила мать, меня принимали за совсем ещё маленького ребёнка, хотя я уже начинал понимать происходящее: только встретившись со мной взглядом, взрослые сознавали свою ошибку. Тогда я ещё не умел прятаться, тогда мой взгляд выражал очень многое, про характер я уже сказал. Только матери удавалось полностью подчинить меня: и больше я никого слушаться не собирался. Я был тот ещё фрукт! А как я умел выражать своё отношение: особенно недоброжелательность, и особенно когда обидчик действительно был виноват передо мною! Сжав плотно губы, я сверлил негодяя тяжёлым сумрачным взглядом, не обещавшим ничего хорошего, хотя, казалось бы, чего подростку или тем более взрослому было бояться такого карапета как я? Однако карапет был уже тогда совсем не прост: что мне стоило как бы случайно описаться, пустив тонкую струйку в направлении ничего не подозревавшего обидчика, или вывалить слюни вперемешку с соплями ему на ногу или на костюм, изображая одновременно оживление и бурную радость! Разве кто-то мог подумать, что в таком ещё совершенно не сознательном возрасте я мог проворачивать уже вполне сознательные комбинации, про одну из которых позже неоднократно рассказывала мать. Сообразительность – инстинктивная и явно природная – позволила мне тогда получить предмет, который мне никак не желали давать, причём не из-за жадности. В том раннем возрасте мне просто нельзя было есть то, что я смог в конце концов выцыганить у судьбы. Речь шла о клубнике, больших спелых ягодах, лежавших в миске на столе, к которым я всё порывался своей крошечной мелкой ручкой, не желая понять и признать, что сидящие вокруг взрослые и не собираются угощать меня манящими яркими плодами. Я попробовал даже плакать: однако никакое нытьё не могло переубедить их. И что же я сделал? Не догадаетесь. Сидя в высоком детском креслице, я неожиданно схватился за скатерть и оттолкнулся всеми силами от стола: немногочисленная посуда не смогла сдержать мой порыв, и я грохнулся вместе со стулом, уронив на себя миску. Когда же взрослые наконец достали нарушителя из-под пёстрого вороха, я уже уписывал одну из ягод, крепко сжимая в ладошках ещё несколько штук: так дорого доставшееся богатство.
Досталось ли мне тогда за это? Вряд ли. Я и так уже пострадал от собственной предприимчивости и сам себя, можно сказать, наказал: несколько ощутимых синяков, на которые я сначала не обратил внимание, вызвали интерес у матери и гостей, и тогда уже, с опозданием обнаружив их, я заревел.
Что? Часто ли меня наказывали? Я бы не сказал. Меня ведь требовалось ещё поймать: то есть доказать, что именно я виноват в том, что случилось. Меня ведь не принимали за полноценного, пусть маленького человека, и кто мог подумать, что некоторые непонятные происшествия, так и не получившие внятного объяснения, случились по моей воле, точнее по воле моих шустрых шаловливых ручек?
Запущенная в ванной из крана вода чуть не затопила нижних соседей: кто-то просто успел к тому моменту, когда вода собиралась уже переливаться в коридор с незащищённым полом; выкинутая из окна четвёртого этажа кошка, отделавшаяся лёгкими переломами; и наконец: чуть не спалённая квартира, из-за включённых на кухне газовых горелок. Такими были главные мои подвиги, так и не выявленные в ходе разбирательств: если кошка по дурости ещё и могла сама сигануть из открытого окна, то объяснить включившуюся воду оказалось почти невозможно, тем более открытые одновременно две или три конфорки. Эти случаи вызывали обострение отношений и даже конфликты в и без того не слишком дружной квартире. То есть заявлять, что квартирка была скандальная, я бы не стал: просто очень разные люди с разными судьбами и интересами оказались впихнутыми в не самое обширное пространство, и каждый, разумеется, тянул в свою сторону.
Соседей у нас имелось трое: разведённая наглая хохлушка с маленькой дочкой, старый еврей с оставшейся далеко за плечами жизнью и молодая семейная пара. Каждая семья имела по комнате: обиталище же находилось на четвёртом этаже пятиэтажного дома, построенного уже давно и рассчитанного, по всей видимости, на других жильцов. Но других жильцов давно уже не стало, и высокие потолки с лепниной в углах служили нам и таким как мы. Не знаю уж как мать добилась этой комнаты: двадцатиметровое просторное помещение было для нас с матерью – таких маленьких рядом с другими людьми – ещё крупнее и вместительнее, так что на недостаток жизненного пространства пожаловаться мы никак не могли. Мы наоборот: несколько даже терялись там, где находились места общего пользования. Здоровая плита, высокие окна и подоконники, звучащий гулко туалет и огромная ванна, в которой я мог даже немного плавать: примерно в такой обстановке протекала наша жизнь в те годы. Габариты предметов явно рассчитывались на других людей – как минимум таких, как старый еврей Евсей Срульевич, занимавший самую дальнюю по коридору комнату и редко выходивший из неё. Навещавшие его родственники вытаскивали высокого тощего старикана из родного гнезда и позволяли увидеть, что он ещё жив и тихо существует на своих пятнадцати или двадцати метрах, заставленных старыми ящиками и коробками, а также шкафами, набитыми книгами. Всего несколько раз попадал я в вечно запертое изнутри помещение, хозяин которого не желал иметь дело ни с кем на свете. Как я понял, он только и делал, что читал старые заплесневелые книги, забивавшие большую часть его жизненного пространства, отвлекаясь только на еду и самые неотложные дела. Но даже отправляясь в туалет, он обязательно запирал комнату на ключ, так что мне ни разу не удалось оказаться в его берлоге в одиночестве и оглядеться по сторонам. Не думаю, что у него были спрятаны настоящие богатства: назойливые родственники уж как-нибудь нашли бы способ обезопасить своё предполагаемое наследство от опасностей, если бы там имелось что-то действительно ценное, хотя бы запихнув Евсея Срульевича в дурдом. В конце жизни он давал для этого поводы: и так не слишком общительный старик стал регулярно устраивать скандалы из-за малейшего повода, так что доставалось даже его родным. Помню одно такое выяснение отношений: когда я тихо торчал в коридоре, дверь его комнаты резко распахнулась и с грохотом ударила в стену, а выбежавшая родственница – уж не знаю, кем она ему приходилась – с воплями проскочила мимо меня и выбежала из квартиры. Грозный же старикан – неожиданно проснувшись – какое-то время ещё стоял на пороге и кричал грубости, не обращая на людей ни малейшего внимания.
В конце концов он тихо умер в своей комнате, и назойливым родственникам досталось его наследство, только вот комната, на которую они безусловно тоже имели виды, уплыла мимо. Но случилось это намного позже, в те же начальные мои годы я почти не сталкивался с мрачным нелюдимым стариком и общался всё больше во дворе. Разве могла мне быть интересной молодая семейная пара, недавно только расписавшаяся, или стервозная глупая хохлушка, носившаяся со своей не менее глупой дочуркой как с писаной торбой, думая в то же время о том, как бы охмурить кого-нибудь? В памяти у меня осталась только её фамилия. Петрусь: именно так звали лезущую во все места и не оставляющую ничего без внимания нахрапистую тётку. Среди дислокаций, где регулярно обнаруживался её нос, были и кастрюли со сковородками на плите, и развешиваемое сушиться на кухне бельё, и, разумеется, комнаты соседей, которым она не давала спокойно жить, быстро тараторя что-то со своим легко узнаваемым акцентом. Любые сплетни и слухи, случившиеся в ближайших окрестностях происшествия, выброшенный в магазинах дефицит: всё это легко переваливалось через порог нашей квартиры и потом затопляло её, надоедая в конце уже ненужными деталями и подробностями, так что соседи старались по возможности быстро отделаться от неё. Платой же за транспортировку информации она считала регулярные чаепития, обеды и ужины. Любившая пожрать соседка работала на почте, не слишком сильно надрываясь и получая не самые большие деньги – какое там, скорее наоборот! – так что она считала нормальным то, что после очередных новостей её должны усадить за стол.
На этот счёт у моей матери имелось совершенно другое мнение: не тупой наглой нахлебнице было претендовать на доставляемые с работы богатства, так что совсем непростые отношения складывались у них. «Да что это у вас такое!» или «И где это вы такое достали!» давно надоели моей матери, так что, приготовив что-то на общей кухне, она тащила еду в комнату. У нас имелся большой хороший холодильник – один из подарков маминого брата – так что с хранением еды сложностей не возникало. Главное было – проскочить мимо блуждавшей где-то в коридоре вертлявой соседки, готовой под любым предлогом влезть в заранее распланированную трапезу и отхватить себе жирный кусок. Грозная хищница хорошо знала, где можно найти добычу! Когда мать недостаточно быстро пересекала нейтральную территорию, то в самый последний момент из коридорных сумерек могли возникнуть хитрые чёрные глаза, сопровождавшиеся пышной рыжей копной волос, и если мать не успевала прошмыгнуть в комнату и захлопнуть за собой дверь: то приходилось что-то придумывать, чтобы не превращать нашу тихую трапезу в шумное застолье.
Сама же Петрусь – насколько я помню – весьма бездарно обходилась с предоставлявшимися ей возможностями. Если на целую квартиру стояла вонь от сбежавшего молока, то можно было не сомневаться, что это её рук дело, так же как и большая часть неудачных опытов на кухне исходила от неё. Но особенно меня доставал лук.
Говорил я вам, что от запаха и тем более вкуса жареного и варёного лука меня всегда тошнило? Сколько ни помню я себя: у меня всегда было откровенное отвращение к желтоватым полосатым полоскам, плававшим в супе – и явно из вредности на самой поверхности, распространяя вокруг тошнотворный мерзкий аромат! Так же я относился и к жареным обугленным струпьям, прилипавшим к достававшимся кускам мяса или рыбы: находились сумасшедшие, которые даже рыбу умудрялись обгадить зловонным продуктом! Но если дома моё сопротивление воспринималось как самовольство, дурацкое желание, которому можно дать временную поблажку, то в детском саду любое явное проявление недовольства становилось чуть ли не бунтом, давившимся на корню. Выраженное мною однажды недовольство закончилось насильственным кормлением, после чего меня вырвало прямо на проводившего экзекуцию воспитателя. Толстая тупая тётка никак не желала понять, что рвота является естественной реакцией на такое грубое варварское действие, так что меня даже наказали, лишив сладкого.
В следующий раз, обнаружив в тарелке плавающие вонючие острова и архипелаги, я поступил умнее: выловив кусочки лука, я разложил их на широком белом ободе тарелки, что потребовало некоторого времени, но обезопасило от худшего. Остававшийся суп хоть и отдавал луком, но больше не имел той силы и духовитости, что заставляли меня срочно бежать к туалету, сдерживая резкий позыв.
А ещё у соседки имелась, как я говорил, любимая дочурка. Олеся, совершенно точно Олеся: это я помню очень хорошо, потому что мы были почти одногодками, точнее она появилась на свет немного раньше – на два года, что и обеспечивало ей покровительственное отношение. Крупная сначала девочка, а потом девушка совсем не поражала умом или красотой: она была этакой крепкой мощной Брунгильдой, способной кому угодно дать сдачи, или даже напасть самой. Немало подзатыльников и выдранных волос стоило мне такое близкое соседство, тем более что, как я говорил, моя мать совершенно не ладила с Петрусь-старшей, передававшей своё недовольство дочурке. Подкараулить где-нибудь в темноте коридора, вымазать какой-нибудь гадостью, или даже поймать за шкирку и крепко прижать потом к себе, к набухавшим не по годам формам: только она способна была на такое! Она хорошо знала, что я не выдам её, не проболтаюсь матери или другим родственникам о своих штучках и фокусах, и именно на мне испытывала силу своей пробуждавшейся плоти. Знал ли кто-то ещё об этом? Может быть. Во всяком случае последний сосед – Сергей – пару раз перемигивался со мною в присутствии Олеси: возможно, он застукивал нас в не самых нормальных для нашего возраста позах и положениях. Развивавшаяся нимфомания явно была наследственной чертой: мамаша Олеси совершенно явно проявляла агрессию и интерес ко всем особям мужского пола, появлявшимся в ближних окрестностях. Она реагировала даже на находившихся рядом несвободных мужчин, слегка осложняя им жизнь. Возникший как-то план по захомутанию единственного холостяка в квартире – Якова Срульевича – провалился лишь из-за яростного сопротивления родственников жениха, а также его полного безразличия: как я слышал, вышедшая на охоту хищница готовилась идти до самого конца, несмотря на явное несоответствие возраста и прочих параметров. Бедный Яков Срульевич вряд ли выдержал бы надолго совместную жизнь, но ведь у него имелось наследство, которое досталось бы безутешной вдове!