– Понимаю, – тихо и значительно отозвалась Нелька. – Очень хорошо тебя понимаю, Велес. Чувствуешь, что тебя скрестили с машиной! С бесстрастным и жутковатым чудом научной мысли. Должно быть, содрагающее ощущение. Но все-таки! – просительно проныла она. – Один разок! Мне только прикоснуться к прозрачной скорлупке, узнать, какая она на ощупь…
Велес покладисто вздохнул.
– Я включаю, но не получается отчего-то, – произнес он после паузы. – Должно быть, ты меня расслабляешь. Вытягиваешь всю волю, словно вампир энергию.
– Ничего я не вытягиваю! – обиделась Нелька. – Не клевещи. Ну, хоть «био-бластер» тогда продемонстрируй! Еще интереснее. Видишь, чайка по песку прыгает? Можешь обездвижить ее? Вроде это не вредно.
– Могу. Теоретически.
– Ну?..
– Я ни разу им здесь не пользовался. Заржавел, должно быть. Или отсырел.
Нелида вздохнула.
– Старый ты жмот, и никто больше! А почему «бластер» только у тебя, а не у всех ваших? Отчего такая несправедливость?
– Оттого, что я главный. Диктатор. Деспот. Абсолютная власть.
Нелида фыркнула. Слишком не вязались с обликом деспота худая нескладная фигура и смешливо-виноватое выражение круглых глаз.
Она поднялась и, взъерошив на прощание волосы на макушке «диктатора», развернулась и побрела в сторону лагеря.
Какая-то собака выбежала из леса и затанцевала, заструилась возле ее ног, смешно подпрыгивая и задирая морду.
Глава 3. Зеу
«Почему существует болезнь "мука", "депрессия" и нет болезни по имени "радость"? Почему не нападает на меня внезапно беспричинное болезненное веселье, а только боль, одна боль, доводящая до животного крика, до истошного кромешного содрогания? Только боль, которая каждый раз кажется невыносимой и с каждым новым разом делается ещё невыносимей? И почему поводы для рождения этой боли такие разные, а сама она отвратительно одинакова и монотонна?.. Мне – нечем! Мама… Если б тебе хоть частицу этого испытать, хоть один раз, ты своими руками затянула бы веревку на моей шее (хоть частицу). Верни мне небытие, мама. Мне – некуда. Это болезнь…»
Зеу проснулась полчаса назад и лежала, прислушиваясь к своему состоянию. Утро – самая тошнотворная часть суток. Отчего, интересно? Может быть, оттого что болезнь, как всякое живое существо, к вечеру устает, иссякает. А за ночь восстанавливает свои силы.
По вечерам, особенно темным, поздним, со звездами и свечами, можно дышать, слушать, думать. Даже разговаривать с кем-нибудь.
Утром – всё глухо.
«Если бы выскочить за пределы своей головы, в которой всегда темно! Мой мозг – словно душная комната без окон, в которой вывернута электрическая лампочка и некому ее вставить. Даже свечу не зажечь. Даже искру – кремнем – не высечь… Сколько же можно обитать в этом мрачном, безвыходном помещении? Как – вырваться, взломать, взорвать стены? Хотя бы пробоину, совсем небольшую, светло-голубую пробоину на потолке…»
Лагерь еще спал. Утро протягивало сквозь щели в двери свои тонкие руки в виде сквозняка и солнца.
У стены напротив на самодельном матрасе, набитом пружинящим мохом, спала Нелька. Посапывала, приоткрыв рот, как ребенок, сбив на бок пестрое лоскутное одеяло, прошитое торопливыми стежками. В изголовье прикноплен лист ватмана, исписанный вкривь и вкось. Здесь Нелька закрепляла карандашом строки, приплывшие к ней во сне или полудреме.
На полу и грубо сколоченном колченогом столике – причудливые коряги, выбеленные водой и ветром птичьи кости, камни с прожилками кварца. (Всё, казавшееся ей красивым, забавным или удивительным, Нелька тащила в их хижину, отчего нужную вещь порой отыскать было невозможно.) По-настоящему расцвечивала хибарку разве что банка с бледно-зелеными рододендронами и кедровой хвоей. Да еще окно – маленькое, с пыльным стеклом, но зато почти до краев наполненное морем.
Нелька… Если б хоть капельку передышки. Если б прикоснуться на миг лбом к ее лбу, спящему, безмятежному. Если б войти в ее сны, зеленые, лиловые, искристые, поменявшись на время, отдав взамен свою непроглядно-душную комнатку под черепным сводом. Совсем ненадолго! На пять, на десять минут. (Если кто окунется в ее мрак на большее время – закричит, свихнется, сломается.)
Зеу отвела глаза от блаженной, грезящей и не ведающей о своем блаженстве Нелиды. Зашевелилась и приподнялась в постели. Самое трудное – оторвать голову от подушки. Дальше процедура вставания пойдет во многом автоматически.
Во всем теле ощущалась противная ноющая слабость. Ноги, когда она поставила их на пол и встала, оступились и задрожали.
Зеу набросила на плечи валявшуюся на полу рубашку, натянула брюки и вышла на воздух. Яркая картинка раннего утра – с бликами солнца на воде, с зеленью, с неумолчным щебетом, отозвалась в ней тупым отвращением. Это чувство было так же привычно, как само утро, влажные от росы деревья, каменистая тропа под ногами и ноги, идущие сами собой, не разделяя и не принимая участия в ее тоске.
Она спустилась к воде. Постояв, вытянулась всем телом на гальке и окунула кисти рук в слабенькие холодные волны. «Труп, чувствующий тоску. Лучше быть просто трупом». Цветные, обкатанные морем камушки лежали возле лица, и их хотелось взять губами.
Сколько она давит и измывается над ней, ее болезнь? Лет с четырнадцати. Породитель же болезни, ее источник – лет с пяти. (Нет, с рождения, с первого писка младенческого. Просто отчетливые воспоминания, связанные с ним, относятся примерно к пятилетнему возрасту.)
С четырнадцати до сегодняшних девятнадцати – не так уж долго, четверть жизни всего лишь. Но, судя по безжалостной хватке, она не выпустит, не насытится никогда, и будущее, короткое или протяженное, ничем не будет отличаться от кромешного сегодня.
О, если б оно оказалось коротким…
На острове, населенном сотней убийц, оно и будет коротким, а как иначе? Значит, в какой-то мере к лучшему, что она попала сюда.
Минут через сорок лагерь стал просыпаться.
К этому времени внутри стало тихо и бесцветно, а руки занемели от воды.
Из палаток, хижин, землянок вылезали хмурые со сна люди.
Зеу повернула голову в сторону шалаша на сваях, взнесенного на полтора метра над землей, похожего на растрепанное гнездо. Она смотрела напряженно, не моргая, так что шалаш раздвоился, расщепился, разбежался в разные стороны. Потом снова сбежался в одно, и из него показались две мужские фигуры. Одна из них, длинная и поджарая, со втянутым животом, выпрыгнула на мох, не пользуясь лестницей, и заскользила вниз по тропинке. Это был Губи, по обыкновению оживленный и свежий. Второй мужчина морщился и смотрел на солнце, разлепляя веки, одной рукой потирая грудь.
Как только он вылез и его загорелая крепкошеяя фигура появилась, вернее, впечаталась в поле зрения Зеу, мир изменился. Не было уже ни спокойствия, ни апатии, ни свежего утра, ни голосов просыпающихся людей. Тягучее ощущение несвободы заслонило собой всё. Мир искривился, параллельные плоскости прогнулись, пространство сфокусировалось в одну точку. В одну загорелую, бездумно кривящуюся со сна плоть. Все силы ее души, все стремления тела были направлены на него, к нему… и свободы не было вообще.
Шимон потянулся, показав рельефную мускулатуру. Откашлявшись, сплюнул, спрыгнул, стараясь не наступить на плевок, и не спеша, развинченной походкой направился вдоль хибар и палаток, приветствуя выползающий из них народ.
За завтраком в столовой царило нездоровое оживление.
Нелида выглядела не выспавшейся и больной. (Хотя всего лишь час назад Зеу завидовала ее безмятежной дреме.) С сумрачным отвращением рассматривая стоящую перед ней тарелку с овсянкой, лаконично бросила:
– Пропал Будр.
За столом у начальства было тихо и подчеркнуто спокойно. Один Велес казался суетливее обычного. Его нервная ироничная фигура в растянутом у ворота свитере двигалась почти непрестанно. Матин молчал. Лиаверис говорила мало, настороженно поводя глазами по оживленным лицам за соседними столиками. Арша курила, не притрагиваясь к еде.
– Какой он разный, Велес, – рассеянно поразилась Нелида, следя за движениями его неспокойного тела, – и сегодняшний, он совсем не похож на всех предыдущих…
По контрасту с начальниками основная масса островитян выглядела возбужденно-радостной. Нельзя сказать, что старика Будра не любили в лагере, но то, что в стане "свободных" не всё в порядке, что Велес дергается как ошпаренный – вносило бодрящую струю в достаточно однообразную жизнь острова.
– Он просто дурачит всех, мужики. Ему осточертели наши рожи и захотелось покоя. Вот увидите, он скоро заявится как ни в чем не бывало, нарисуется из-за какой-нибудь сопки или скалы, – вещал Шимон, озорно осклабившись и заняв, как всегда, центральное место в кругу парней.
Несмотря на уверенность в голосе, он втайне надеялся, что истина окажется более захватывающей и забавной, чем его версия. Чутко прислушиваясь и приглядываясь ко всему вокруг, он стремился ухватить эту истину первым.
– А если не заявится?
– Куда ж он денется? Предположить, что старик утонул, я не могу: он плавает, как дельфин. Заблудиться здесь негде…
– Э нет, бросьте, мужики, – вступил в разговор Губи, чей глаз всегда так блестел, а губы раздвигались в такой улыбке, словно он находился во власти хмеля (хотя на острове неоткуда было взяться спиртному). – Наш добряк-завхоз не производит впечатления трогательного идиота. Его замысел глубже. Ему понравилась здешняя привольная жизнь. На большой земле, сами знаете: то нельзя – это нельзя, чтобы присесть на клочок живой травки, разрешение надо выписывать. Старик же – ловит кайф от всего натурального и зеленого. Ему в лом, если вокруг слишком много начальников. А здесь сам себе хозяин, и воздух свежий, целебный, и рыбы в океане прорва. Вот он и принял кардинальное решение. Спрятался, а как вертолет отвалит, вылезет и будет себе жить-поживать, геморрой наживать.
– Добровольно замурует себя под колпаком? – недоверчиво спросил кто-то.
– А что? Замурует.