– Отчего ж не так; готов быть там, где прикажут; мне все равно.
– Вы сердитесь на меня; но сами посудите: решился ли бы я сделать что-нибудь неприятное бывшему товарищу?
– О, помилуйте, я знал вас всегда за отличного человека, – отвечал Дмитрицкий.
– Что только вам нужно, я всем готов служить вам…
– Покуда ничего не нужно: разве только арестантскую порцию хлеба, мне хочется есть.
– Сделайте одолжение, не корите уж меня… сию минуту мы позавтракаем, как следует, и по старой памяти выпьем бутылочку шампанского.
– «Вот, нежданно негаданно, навязалась старая память!» – подумал Дмитрицкий, которого Кумин привез в свой дом, поместил в свой так называемый кабинет, нарядил вместо заскорузлого от грязи длинного сюртука в свое пальто и представил жене своей, как старого приятеля, которого спас от напавших на него разбойников.
– Ах, как это ужасно! – проговорила бледная луна, водруженная на тощий стан, приседая перед Дмитрицким и прося его садиться.
– Домна Яковлевна, надо чего-нибудь нам позавтракать, знаешь, питательного, да бутылочку упоительного.
– Прикажи, пожалуйста, сам, – отвечала торопливо супруга Кумина, всматриваясь в Дмитрицкого. – Ах, боже мой! – продолжала она, – как ваша наружность мне знакома!.. Никак не могу припомнить, где мы встречались?…
– Да, и мне знакома ваша наружность, – отвечал памятливый Дмитрицкий, узнав в Домне Яковлевне деву-поэта, которую он видел на литературном вечере у Михаила Памфиловича Лычкова, – позвольте… именно; мы встречались с вами в Тамбовской губернии! кажется, так?
– Ах, нет, я в Тамбовской губернии никогда и не бывала; я с малолетства жила все здесь.
– Здесь? Не понимаю: здесь я в первый раз. Но удивительное сходство с вами. Такая же счастливая наружность, которую нельзя забыть, такое же что-то поэтическое, восторженное в лице, во взорах, во лбу и даже вот в этих местах, – сказал Дмитрицкий, обводя рукою оконечности губ, которых у Домны Яковлевны совсем не было, но оконечности разреза рта склонились как у нюни книзу и, как известно, выражали желчную кислоту.
– Это удивительно! кто она такая?
– Одна девушка.
– Занимается поэзией?
– О, как же! удивительная способность писать стихи! Представьте себе: возьмет и напишет прямо из головы! Я и не видывал!
– Ах, да как же иначе; это и составляет доказательство таланта. Я сама пишу очень быстро, почти начисто, без поправок. Например, я написала целую поэму недели в две, не больше.
– Ай, ай, ай, какая у вас способность! и это просто как нипочем?
– Мне ужасно как легко достаются стихи.
– Ай, ай, ай, – повторил Дмитрицкий, – я не знаю, уж это век такой, что родятся непостижимые таланты; а если не век, так какая-нибудь особенная причина?
Домна Яковлевна не успела еще обдумать ответа, как появился ее муж с бутылкой в руках перед взводом лакеев и девочек, которые торжественно несли подносы, судки, блюда, блюдечки и все, что могло относиться к завтраку.
– Покорнейше просим, дорогой гость! – сказал он, распоряжаясь уставкой всего на стол и наливая кюммелю.
Дмитрицкий не заставил повторять просьбы.
– А ты что ж, душа моя? – сказал Кумин жене своей, – ты что-нибудь бы скушала?
– Ах, подите! – проговорила Домна Яковлевна, которая держала уже перед носом какую-то тетрадку и, прищурясь, всматривалась в написанное.
– Как она у меня пишет стихи, Василий Павлович, если б вы знали, – продолжал Кумин, поднося старому товарищу шампанского, – извольте-ка выкушать!.. каково?
– Я еще ничего не прочитала, а ты уж хвалишь! – проговорила Домна Яковлевна, читая что-то про себя.
– Я что-то читал ваше в печати. Кажется, поэма? Позвольте… начинается:
«В одной из деревень губернии Тамбовской…»
– Неужели? напечатано? – вскричал Кумин.
– Ах, я и сама не знала, что уже напечатано, – сказала, вспыхнув от удовольствия, Домна Яковлевна, – я давно послала в «Библиотеку для чтения»… и только теперь напечатали! Какая неисправность! Поезжай, пожалуйста, Петр Фадеевич, достань «Библиотеку».
– Сейчас, сейчас; кстати, мне надобно ехать отыскать их бумаги и вещи…
– В котором номере помещена моя поэма?
– Не припомню, – отвечал Дмитрицкий, – но мне кажется, что она помещена не в «Библиотеке для чтения», а в каком-то другом месте.
– Где же?… Это удивительно! Пожалуйста, припомните!
– Право, не припомню.
– Петр Фадеевич, надо пересмотреть все журналы! я съезжу сейчас же сама в книжную лавку!..
И Домна Яковлевна крикнула, чтоб скорее подали ей шляпку и манто.
– Помилуй, душа моя, мне надо самому сию минуту ехать, отыскать их бумаги и вещи… по горячим следам…
– Я сию минуту ворочусь, успеете, – проговорила торопливо Домна Яковлевна, надевая шляпку.
– Помилуй!.. Мне никак теперь нельзя дать тебе лошадей!.. Мне самому нужно!
– Пустяки, пустяки!.. Подавай манто!
– Нет уж, ей-богу, извини! – крикнул Кумин, схватив фуражку, – пропадут их бумаги и вещи… я отвечаю!.. мне будет беда!..
– Это ужас! это ни на что не похоже! – вскричала Домна Яковлевна вне себя и, сорвав с себя шляпку, сбросив манто на пол, она кинулась в другую комнату, хлопнула дверьми, но вопли ее раздались по всему дому.
– Хм! – произнес, смутясь и испугавшись, Кумин, – если б вы знали, какая она прекраснейшая женщина! С какими чувствами, если б вы знали!.. Но вот только слово скажи не так насчет стихов – просто беда! Скажи чуть-чуть серьезно, что, «пора обедать, душа моя! ты записалась!» ну и беда: вспыхнет, в слезы, в упреки: и житья-то нет, и убийца-то я здоровья ее, и губитель таланта, и бог знает что… бац в постель! Вот тебе и пора обедать!.. И понять не могу… жалость! Ну, как тут иногда не скажешь: черт бы драл эти стихи!.. А только скажи это – да и посылай за доктором.
– Зачем же говорить такие вещи? – сказал Дмитрицкий, выслушав жалобы Кумина.
– Да нельзя; как можно остеречься на каждый час? Сам иногда в досаде; намоют голову, проголодаешься как собака, приедешь домой, а тут, бог ее знает, какая-то особенного рода чувствительность!.. Например, теперь: мне надо торопиться ехать отыскать ваши бумаги и вещи, так нет! брось все! Сами вы видели.
– Что ж делать! домашнее спокойствие дороже всего, – сказал Дмитрицкий.
– Да как же быть-то, почтеннейший мой?