Настя подняла голову, смотрела на меня одно бесконечное мгновение, а затем в её орехово-золотых глазах вспыхнули искры. Она улыбнулась так же мило, как и пятнадцать лет назад и осипшим голосом произнесла:
– Лёша?!
Конечно она меня помнила. Не могла не помнить.
Странно, что я так удивился встрече с прошлым, к которому ехал. Может оттого, что я надеялся увидеть Настю прежней? Совершенно не повзрослевшей, неподвластной годам? Всё той же девчонкой в ситцевом платье с синей оторочкой, в маминых туфлях-лодочках?
– Настя? – спросил я, до конца так и не поверив тому, что видел воочию.
– Ничего себе! Вот это встреча! Как же давно я тебя не видела. Десять лет? Нет, пятнадцать. Точно. В пятом году осенью… в последний раз… виделись. – с плохо скрываемой тоской она почти прошептала последние слова.
Настя была моей первой любовью. Мы встречались лишь одно лето, и оно стало таким нестерпимо коротким, что промелькнуло за один день. Я только о ней и думал, о её больших глазах, в которых видел отражение истинного счастья. А когда мы оставались одни, то думать я вообще больше не мог. Всё вокруг тонуло в тумане, лишь она и её хрупкая ладонь, зажатая в мою. Мы прятались от палящего зноя на сеновале, где пахло травой и полевыми цветами. Болтали обо всём на свете, разглядывали облака в небесной синеве. А в дождь, в летний ливень, когда заблудившаяся туча вдруг проливалась сплошным потоком, смело промокали до нитки и носились по полям и лесам. И наконец ночи, когда желтоглазый месяц загорался в темноте только для нас. Тогда серебрились её пшеничные волосы, и вся она становилась неземной, таинственной и я мог как последний идиот просто смотреть на неё, не говоря ни слова.
А потом я уехал, и чувства остыли. Обещал звонить каждый день, но не позвонил ни разу. Обещал писать стихами, но не написал и строчки. Всего неделя понадобилась, чтобы переключиться на ребят из класса и учёбу, а Настю вспоминал лишь исключения ради.
Вернувшись на осенние каникулы, я встретился с ней только единожды, и тогда холод в моей груди построил между нами непроницаемую стену. Она смотрела всё теми же большими, злато-карими глазами, а вихрь листопада волновал меня куда больше.
На следующий год мне было неловко просить о новой встрече, и я выбрал самое простое – оставить всё как есть. Чтобы не мучила совесть, или чтобы чувства не вспыхнули вновь. Потом жалел. Потом забыл.
Я бы и сейчас с радостью убежал прочь или сделал вид, что кроме имени совсем ничего не помню, но что-то останавливало, сковывало ноги и рвалось наружу желанием говорить.
– Пятнадцать… – повторил я и отвёл взгляд в сторону.
– Да ладно, всё в порядке. – добродушно успокоила Настя. – Это было давно.
Хотелось сказать, что причина моего смущения совсем в другом, но как? Как сказать женщине, что она уже не молода и не так красива? Лучше перетерпеть и сделать над собой усилие. В конце концов я скоро уеду и уже навсегда.
– Я должен был написать, просто твой телефон потерял. – произнёс я настолько дикую банальность, что даже икнул от неожиданности.
– Лёшка. – со снисходительной улыбкой, чуть склонив голову на бок, сказала она. – Ты совсем не изменился. Я же говорю, всё нормально. Не позвонил, и ладно. Расскажи лучше, как ты вообще?
– Да потихоньку. Работаю в одной конторе. Не сказать, что золотая жила, но на хлеб с маслом хватает. Занимаюсь кое-какой административной работой, ничего особенного. Закончил Горьковский на литератора, но не пошло. В общем профессия и специальность разбежались в разные стороны.
Что она со мной делала? Откуда эта скромность? Я будто стыдился каждого дня, прожитого после нашего расставания. А она всё спрашивала и спрашивала, с жадностью выпытывала чем я жил, что любил, о чём думал. Её интересовало всё, словно ничего на свете больше и не происходило. Слушала, кивала, и снова спрашивала. А мне всё больше становилось не по себе от того, какой моя жизнь на самом деле оказалась скучной. Ни подвигов, ни достижений, всё как-то по течению, по широкому плёсу когда-то бурной реки.
И вдруг она задала тот вопрос, что заставил меня вздрогнуть:
– А ты женился?
Спросила просто, как и с десяток раз до того, будто это всего лишь ещё одна грань моей пресной жизни, а она просто утоляла любопытство. Но я услышал в её словах столько боли, что захотелось убежать подальше, вернуться в Москву и больше носу за МКАД не показывать.
И что хуже того, я не знал, как ответить. Сказать правду, что давно в отношениях и свадьба не за горами? И как она это воспримет? А соврать, что одинок и свободен, так может попытаться что-нибудь предпринять.
Впрочем, пусть предпринимает что угодно, но про Марину рассказывать совсем не хотелось.
– Нет пока. Всё времени не хватает, да и не с кем.
– Ну да, у вас, москвичей, вечно одни дела на уме, а пожить по-человечески времени нет.
– Может и так. Время вообще штука дефицитная. Оно если есть, то его сразу и нет. Прямо как мёд.
Я хотел и её расспросить про жизнь, но внезапно меня самым наглым образом отпихнула коренастая женщина в беретке, пропахшей дождём. Она её чуть ли не в самый нос мне ткнула, пробиваясь к кассе, и недовольно пробурчала:
– Ну-ка, ну-ка, разойдись, молодёжь. Вас пока дождёшься – с ума сойдёшь. – заявила она и приторным фальцетом обратилась к Насте. – Настюшенька, золотце, полкило молочных сосисочек заверни пожалуйста.
А я воспользовался этой передышкой, чтобы сбежать. Только вслед услышал:
– Лёш, если надумаешь, заходи. Я тут до девяти вечера, а живу там же, где и раньше.
– Хорошо. – ответил я, не сбавляя хода.
Так ничего и не купив, я двинулся дальше. На улице уже сгустились сумерки и зажглись редкие фонари. Где-то вдали яростно разлаялись собаки, играла музыка. Вечерняя деревенская жизнь, что вызывала у меня лишь зевоту. Ещё и дорога оставила отпечаток усталости. Хотелось наконец добраться до особняка, закинуть в рот с дюжину бутербродов и лечь спать.
Ещё одну остановку я сделал на набережной, когда проезжал мимо утёса. Я вышел из машины, чтобы глянуть на маяк поближе. В подступившей темноте он выглядел зловещим обелиском между океаном чёрной воды и жалким островком искусственного света.
Меня магнитом тянуло проверить, открыта ли дверь маяка, и я не удержался от соблазна. Прошёл по гравийной тропинке, мимо почерневшей от старости деревянной хижины. Наверное там должен был обитать смотритель, следить за исправностью ламп, умирать от одиночества и сходить с ума от безделья. Наверное он должен был слушать затёртые пластинки на древнем проигрывателе, делить консервированную тушёнку со своим псом и, поглаживая того по загривку, рассказывать ему о наболевшем. По крайней мере именно так я представлял себе жизнь ради света.
Маяк вблизи оказался куда больше, чем я думал. Огромная громада, уткнувшаяся стеклянным пиком в низкое небо. Он был стар, краска потрескалась и обшарпалась, железные детали покрылись ржавчиной, а к двери вела крутая бетонная лестница со стёсанными ступенями.
Я поднялся, рискуя сорваться на каждом шагу, дёрнул за ручку и сильно удивился, когда дверь поддалась.
Внутри стоял спёртый сухой воздух. Зависшие пылинки в ужасе метнулись прочь от меня, а сонная тишина лениво заворочалась, отзываясь эхом на каждый шаг.
Я прошёлся по площадке, всматриваясь в темноту, но так ничего не разобрав. Несколько раз наткнулся на какие-то ящики, и только когда чуть не грохнулся, оступившись о первую ступень винтовой лестницы, вспомнил, что на телефоне есть фонарик.
При свете проявилось запустение. То, что я принял за ящик, было ржавым генератором, а в лестнице едва ли не половина ступеней отсутствовала. Путешествие натолкнулось на непреодолимую стену, и пришлось сдаться. Вернуться к машине, продолжить затянувшуюся поездку.
Одно только совсем не укладывалось у меня в голове. Маяк старый, очень старый, и настолько приметный, что не заметить его раньше я не мог. Так как же получилось, что в моей памяти не осталось о нём и блеклого следа?
В размышлениях об этом я проехал до конца набережной, свернул на просёлок, идущий к вершине холма, где и возвышался особняк.
Глава 3
По извилистой дороге, покрытой хрустящим палым хвойником, я поднялся на холм. В темноте особняк Виктора Бурина долго мелькал среди деревьев освещёнными окнами и показался целиком лишь когда автомобильные фары полоснули по его розовому фронтону.
Я остановился у крыльца, но выйти сразу не решился. Требовалось немало сил, чтобы подавить стыд. Совершенно явственно я ощутил то безмерное одиночество, на которое обрёк старика. Особенно в такие вечера, когда вокруг кромешный мрак и слышен лишь шепот ветра. Не удивительно, что дяде уже голоса мерещатся. Тут и молодому человеку рассудком подвинуться не долго.
Я мог сидеть так ещё долго, хоть до утра, но всё-таки сделал над собой усилие и покинул автомобиль. Возле двери замялся, зачем-то гадая, сможет ли дядя вообще открыть дверь.
Решив, что просто оттягиваю неизбежное, я нанёс два неожиданно мощных удара по двери. Прошло около минуты, прежде чем с той стороны послышался дребезжащий голос дяди Вити, а затем и его шаркающие шаги.
Щелчок замка, скрип петель, и вот в ослепительном свете передо мной возник дядя. Высокий, сутулый, похожий на вопросительный знак. Непокорные, белоснежные волосы заметно поредели с последней нашей встречи и теперь больше напоминали пушок новорожденного ребёнка, чем знаменитую шевелюру Виктора Бурина. Морщины углубились и размножились, мешки под глазами набухли. И только взгляд остался таким же проницательным, полным живого любопытства. Как всегда он с жадностью изучал всё новое в поисках того, что никто другой увидеть не сможет. И, как всегда, в этом ему помогали узкие очки без оправы, по привычке съехавшие к кончику носа, от чего приходилось задирать голову.
– Лёша? Ты? – спросил дядя таким тоном, словно приведение увидел.
– Да, дядь Вить. Здравствуй.
И на этом мы замолчали. Стояли, разделённые порогом, и не могли подобрать правильных слов. Уже не важно было, писал ли дядя письмо в трезвой памяти, или опять его влёк сюжет. Он не ждал меня, смирился, что я ушёл навсегда. А я никак не решался заговорить. О чём? Извиниться как в детстве, когда убегал гулять без разрешения?