Мы с Олегом дружили, но виделись редко. Вспомнили про этот проект, когда встретились незадолго до его смерти на юбилее замечательного журналиста Егора Яковлева в ресторане «Гастроном». Туда была приглашена вся Москва: от Горбачева до последних живых диссидентов. Я даже подумал: взорвись здесь бомба – конец демократии. Как обычно, что-то произносили, шутили. В разгар веселья я стал тихонько собираться на выход. А в тот момент как раз уводили Олега. Он уже не мог долго без кислородной машины. Мы столкнулись в холле. Он подошел, обнял меня, буквально повис на плечах и говорит: «Мы просрали нашу с тобой биографию, Шура». И ревет. И я реву. Так вдвоем и стоим. Через месяц его не стало.
У меня была в нашей компании кличка Маска. Очевидно, не случайно. Просто в молодости я увлекался Бастером Китоном из ранних американских фильмов и Анатолием Кторовым из настоящего МХАТа, которые пленяли меня каменностью лиц при любых актерских переживаниях и сюжетных катаклизмах.
Внутри все кипит и бушует, а на лице – маска. Очень удобная придумка. Я ее взял на вооружение в свои актерские арсеналы. Не устаю повторять студентам, что четыре года театрального образования – это, помимо приобретения разных навыков, попытка понять, что ты можешь, что не можешь, что тебе идет, что нет. Улыбаться – твое. Сердиться – нет. Смеяться тебе идет, но не в голос. И так далее. Отсюда складывается амплуа, с которым тебе дальше работать. Его можно преодолевать, его можно ломать, но нельзя делать вид, что его не существует.
Разные актеры по-разному сосуществуют с образом. Когда я был молодым (а это было так давно, что уже – неправда), настоящие артисты подолгу гримировались, искали свой внешний облик. Это была целая система – от внешнего к внутреннему. Толя Папанов, удивительный артист, не мог позволить себе выйти к зрителям, наспех запудрившись. Часами делал себе нос, уши…
Так он перевоплощался.
Есть и другой вариант. Мой. Через внутреннее – к внешнему.
Я никогда не любил клеить носы. В моем нынешнем репертуаре Театра сатиры все-таки больше ролей, где я – это именно я в предлагаемых обстоятельствах, как учил Станиславский. А вот так, чтобы стать совсем неузнаваемым, – это я не практикую. Хотя, конечно, страшно интересно через образ другого человека доносить до зрителя что-то свое.
Сегодня эпитет «великий» стал расхожей монетой, звезд пекут на фабрике, и капризная косноязычная дива мяучит с экрана, что «нам, звездам, трудно»… Множество звездорванок заполняет нестойкие души зрителей, размывая понятия и градации. А великие были. Мой любимый актер – Николай Гриценко. Амплитуда его дарования была бесконечной. Помню, он репетировал милую французскую пьеску «Шестой этаж». В ней все происходило на лестничной площадке какого-то дома в Париже. И вот Николай Олимпиевич выпросил у Рубена Николаевича Симонова возможность самому поставить этот спектакль. Никогда в жизни он режиссурой не занимался.
Нас, студентов, вывезли тогда в Киев на гастроли Театра имени Вахтангова – играть в массовках «Великого государя» и в «Двух веронцах». Киев. Лето. Все ведущие артисты расхватаны прямо с вокзала по обкомовским, цековским дачам и пляжам. А Николай Олимпиевич посреди этого гастрольного разгула репетирует в духоте и жаре на сцене Театра Леси Украинки.
Я сидел в зале и смотрел, как мучаются мэтры – Максим Греков, Лариса Пашкова, Нина Нехлопоченко и Владимир Осенев. Это была мистика. Николай Олимпиевич стоял посреди зала в проходе. «Стоп, стоп, стоп! Максик, ты понимаешь, какая история. Вот ты выходишь и говоришь: «Здравствуй!» А он – француз. Понимаешь? Ты говоришь: «Здравствуй!», а что «Здравствуй»? Ведь он француз. Или ты, Лариса, выходишь и говоришь: «Здравствуй, Поль!», а она француженка. А он француз. А ты: «Здравствуй, Поль!» А потом ты выходишь и говоришь: «Чего это вы?»
А он француз». Актеры, мысленно купаясь в Днепре, начинают снова. Он опять: «Стоп, стоп! Максик, ну ты что? Ты говоришь: «Привет!» А он француз». И так – снова и снова. Тогда Греков просит Гриценко: «Коля, покажи». И Коля, который дальше Малаховки никуда в жизни не выезжал, выходит и играет четырех французов – двух баб и двух мужиков. Тонко, изящно, разнообразно и лихо. Вот что такое божеское.
Помню, как Гриценко в роли скрипача играл на скрипке, не учась этому ни дня! Я сам, извините, скрипач и, как трудно на ней играть, понимаю. В жизни же Коля был простоватым. Мы с ним дружили. Как-то мы гуляли в Доме актера, а он тогда в очередной раз развелся, получил новую квартиру. И вот он мне говорит: «Шура, поехали ко мне, посидим как люди, у меня кое-что есть…» Приехали. У него в холодильнике – полбутылки зубровки и пол-лимона… Всё! Это называлось, посидим как люди.
У каждого человека к определенным годам, если он здравомыслящий и не до конца закомплексованный, наступает ослабление чувства профессиональной зависти. «Да ну, – думаем мы, – если поднатужиться… Ах, это уже было! Ах, это мы уже делали!..» Остро завидуешь только одному – тому, что не приходило и не могло прийти в голову. Вот Анатолий Папанов был субъектом крайне индивидуальным, парадоксально мыслящим. Бывало, вякнет Папанов что-нибудь, отсмеются окружающие, и понимаешь: да, никогда бы не догадался.
Театр сатиры летел на гастроли в Милан. Мы – давно в воздухе, вдруг объявляют, что по техническим причинам будет дозаправка в Лихтенштейне. Сверху это карликовое государство – как театральный макет: домик-домик, садик-садик, капельки бассейнов, булавочки башен… Снижаемся, снижаемся, но от самой земли неожиданно вновь взмываем вверх и улетаем. И тут Толя говорит: «Ну вот, не вписались в страну!»
С Анатолием Папановым в спектакле «Горе от ума»
Часто на творческих вечерах, когда и Державин, и Миронов были на основной сцене, я делил площадку с Анатолием Папановым. Мы не играли с ним вместе – мы сосуществовали: отделение – он, отделение – я. Всегда поражался какой-то прямо-таки звериной отдаче Папанова на сцене. Маленький, занюханный провинциальный клубик или сцена Дворца съездов – одна и та же запредельная мощь и стопроцентное «отоваривание» зрителя.
Мне всегда было страшно трогательно слушать, с чем бы он ни выступал, будь то пушкинский «Медный всадник», монолог городничего или блестящий шедевр – музыкальный монолог полотера Дома писателей из пьесы Дыховичного, Масса, Слободского и Червинского «Гурий Львович Синичкин», где он, в полном гриме Льва Толстого, с босыми ногами (сделанными по личному папановскому эскизу, с пятнами половой мастики на ступнях, с огромными «рабочими» пальцами), заканчивал свое отделение неприхотливым стишком:
Не знаю, сколько жить еще осталось,
Но уверяю вас, мои друзья,
Усталость можно отложить на старость,
Любовь на старость отложить нельзя.
Он вкладывал в это четверостишие какой-то тройной, одному ему понятный смысл, как будто знал, что жить осталось недолго.
Ощущение, что таланту все дозволено и обаяние победит, иногда приводит к театральным катастрофам. Федор Михайлович Бурлацкий, известный американист, написал почти документальную пьесу «Бремя решений», где артисты Театра сатиры под руководством Плучека решали, бомбить Кубу или не бомбить. Андрей Миронов играл Кеннеди, Державин – Роберта Макнамарру, министра обороны, Юрий Васильев – брата Кеннеди, я – советника по печати президента Пьера Сэлинджера, Диденко – Фрэнка Синатру, Рая Этуш – Жаклин Кеннеди, Алена Яковлева – Мэрилин Монро. Мы себе ни в чем не отказывали. Спектакль прошел раз десять.
Наш незабвенный, штучный артист и человек Спартачок Мишулин исполнял в этой фантасмагории роль начальника американских штабов Томсона и не мог выговорить слова «бомбардировка». Державин посоветовал ему написать это слово на бумажке. И Спартак Васильевич в арифметической тетради для первого класса дочки Карины большими буквами вывел: «Бомбардировка». Он скатывал листок в трубочку и входил с ним в Овальный кабинет. Там он распрямлял листочек и по слогам читал: «Предлагаю начать борбан… банбар…»
Весь Овальный кабинет отворачивался в судорогах. И вот очередной спектакль. Выходит Мишулин и произносит: «На понедельник… – тут все ждут мук с «бомбардировкой», – назначен бомбовый удар по Кубе».
Это уже было нам не под силу! А у Андрея – дальше текст, и он не в состоянии его произнести. Вдали сидит Владимир Петрович Ушаков, игравший будущего президента Соединенных Штатов Линдона Джонсона. Миронов ему: «Линдон, а вы что молчите?» Тот говорит: «А почему я? У меня вообще здесь текста нет».
Вышла замечательная рецензия на этот спектакль, после которой его и закрыли: «Вчера в Театре сатиры силами «Кабачка «13 стульев» был разрешен Карибский кризис».
Страшная актерская болезнь – привыкаемость к узнаваемости. Ужас этого недуга в том, что узнаваемость подчас исчезает, а привыкаемость к ней – никогда. Тот же Спартак Васильевич Мишулин. 70-е годы. У площади Маяковского был тогда, если ехать от Белорусской, левый поворот на Садовую. А Мишулин как раз там жил – угол Садовой и Чехова, в первом актерском кооперативе, который раньше назывался «Тишина» (в этом доме ночью ощущение, что спишь на проезжей части Садовой). Спартак Васильевич в то время был пан Директор из «Кабачка «13 стульев», и его знала каждая кошка.
Он только что купил машину и, будучи молодым автомобилистом, плохо ездил. Боясь, что не успеет перестроиться в левый ряд, он от Белорусского вокзала двигался по осевой. Сзади гудели, но он не уступал. И вот едет он, а на перекрестке – постовой. Раньше встречались такие постовые, которые и летом стояли с обмороженными лицами. Они были обморожены навсегда. Стоит этот младший сержант – ему лет 65, дослужился. И он стопорит на осевой Спартака Васильевича. Мишулин привычно открывает окно, делает челку, как у пана Директора, и его голосом говорит: «Привет!» Постовой ему: «Что привет? Документы!» Тот говорит: «Я пан Директор». Постовой: «Чего ты пан?» Оказывается, он не смотрит телевизор. И Спартак Васильевич становится совершенно беззащитным.
Узнаваемость… Захожу как-то в лифт, за мной вскакивает здоровенный детина. И говорит: «Можно я с вами прокачусь? Вы знаете, моя бабушка была вашей поклонницей, правда, она умерла восемь лет назад. И теща моя вас любит, но она сейчас в реанимации…»
Важно, чтобы сумма долголетней узнаваемости переходила в славу. То есть количество в качество. Пик моей славы был покорен несколько лет назад. Я сидел на «Эхе Москве», где меня пытала опытная искусствоведка и старалась понять, не до конца ли я скурвился. Я выкручивался как мог. Закончился эфир, я вышел на улицу и забежал в подвальчик на Старом Арбате с буквами «М» и «Ж». Там на входе сидела интеллигентная старая дама – в вольтеровском кресле, которое она, очевидно, приволокла из дома.
Я нырнул. Выхожу, вынимаю 10 рублей и слышу в ответ: «Что вы! Что вы! Для нас это такая честь!»
Татьяна Ивановна Пельтцер при жизни была архипопулярной. С жутким характером, но доброты необычайной. Правда, доброй она была в отношении тех, кого любила. А тех, кого не любила, она ненавидела. В Театре сатиры работал известный артист Борис Новиков. Они друг друга не могли терпеть. Боря был пьющий, опаздывающий, не приходящий на спектакль. И когда его вызывали на партбюро, хотя он не был партийным, то устраивали ему порку, чтобы потом взять на поруки и оставить в театре. Основным обвинителем была член партбюро Татьяна Ивановна Пельтцер. Она говорила: доколе, нет сил терпеть, он позорит театр. На одной из разборок, когда дали последнее слово «подсудимому», он обещал, что больше это не повторится, и закончил свою речь так: «А вы, Татьяна Ивановна, мне надоели. Вас все боятся, а я скажу прямо: «Имейте в виду, вас никто не любит, кроме народа».
Театр – учреждение с огромным диапазоном профессионального разброса. И все же самые опасные люди в театре даже не артисты. Самые опасные – это старушки на служебном входе. Они абсолютно очаровательны и совершенно невыносимы. Когда меня назначили худруком, я должен был срочно, в три дня, подготовить чей-то очередной юбилей. Репетиция, труппа на сцене. Я весь в мыле суечусь в зале. И тут по проходу идут два божьих одуванчика. Одна сидит у нас на входе, вторую вижу в первый раз, обе решительно направляются в мою сторону. Останавливаются. «Это не он!» – громко говорит незнакомая старушка. «Это он!» – уговаривает еще решительнее наша бабушка. «Это не он!» – «Это он!» На сцене все замерли, прислушиваются к ожесточенному диалогу.
Я себя чувствую предельно глупо. «Мне нужен главный механик!» – говорит неизвестная. «Он и есть главный механик. Вчера назначили!» – заявляет наша. Так вот уже больше десяти лет я занимаю должность «главного механика»…
Мужчина должен копать, пахать, колоть, ковырять, в крайнем случае руководить, а не пудрить лицо. Я, конечно, утрирую, но что-то немужское в лицедействе есть.
Я стараюсь считать себя педагогом, профессором, может быть, немножечко режиссером. Актером же в чистом виде к моим годам считаться уже нехорошо. Надо иметь какую-то настоящую профессию, актерства для мужчины маловато. Нерон вот был хорошим актером. Но при этом он все-таки был Нероном.
Есть такой анекдот. Почивший в бозе актер оказывается в накопителе между раем и адом. В дверях ему говорят: «Вам налево». – «Как налево?! Там же – ад!» Ему отвечают: «В раю актеры как класс отсутствуют». Он недоумевает: «Ну как же так! Я вел такой правильный и праведный образ жизни…» – «Знаем. Но здесь правило: не пускать актеров в рай». И вдруг он видит: по раю ходит его коллега. «А вон! Вон! Ходит же!» – «Да какой он актер…»
Искренне сочувствую другу и коллеге Марку Захарову, за короткое время потерявшему Сашу Абдулова и Олега Янковского. Словно злой рок преследует Ленком. Но и с Театром сатиры было нечто подобное, когда в течение месяца ушли из жизни Папанов и Миронов. Потом последовали смерти Рунге, Ткачука, Менглета. У нас спектакли слетали из афиши, как желтые листья с деревьев. Кажется, Сталин сказал пошлую фразочку, что незаменимых нет. Чушь полная! Есть потери, которые не компенсировать. «Гнездо глухаря» – Папанов, «Фигаро» – Миронов. Да, после ухода Мишулина мы сохранили в репертуаре «Малыша и Карлсона», нашу «Турандот» для детей, но все понимают: это роль Спартака. Не в обиду молодым актерам будет сказано. Еще одна огромная потеря – Ольга Аросева.
Невольно начинаешь думать, что Всевышний всерьез нацелился собрать великолепную труппу для небесного театра теней.
Может, и мне там какая-нибудь роль припасена. По обыкновению – второго плана.
Мне очень не хватает фанатизма. Чтобы настолько быть поглощенным одной идеей, что, к примеру, до ста лет ставить только «Чайку» и поставить еще раз, потому что все-таки недовысказался. Великая вещь. У меня такого нет. Да, я выпустил спектакль, да, волновался, но ни от чего голова кругом не идет и не хочется сказать себе: либо ты сделаешь это, либо грош тебе цена.
Присутствует во мне некая трусливая апатия. Вроде бы достиг такого возраста, что уже все видел и практически ничем самого себя удивить не могу. Скучно и тупиково.
Старость – аритмия сердца, желаний и надежд. Именно желаний, а не возможностей. Ну, добежать, долюбить – с этим все понятно, а именно отсутствие острой необходимости, острого хотения что-то сделать.
У нас в театрально-педагогических кругах есть такая традиция. Приходит студент-красавец. Два метра ростом, белые кудрявые волосы, голубые глаза, торс. Ну явно Ромео или Джеймс Бонд. Где-то на третьем курсе ему обязательно дают сыграть в отрывке Гобсека или какого-нибудь маразматика. Это называется – на сопротивление материалу. Моя сегодняшняя беготня по сцене – это на сопротивление материалу. Потому что материал совершенно уже не бегает, но сопротивляться надо.
* * *
Раньше жить было проще из-за отсутствия вариантов. Росли, любили, не знали, что живем в застенке, знали, что там, на Диком Западе, дядя Сэм. Кто это такой, я до сих пор не понимаю, хотя внешне его хорошо себе представляю по рисункам Кукрыниксов. Потом все перевернулось. Великие Кукрыниксы на склоне лет судорожно доказывали, что в основном они оформляли Гоголя, а бесконечные карикатуры на «тот мир» в виде червячных выползков – это хобби. Сергей Михалков вспомнил, что он еще и детский писатель, и в нем вновь потекла дворянская кровь его детей. Козаков уехал в Израиль и сменил там, не зная языка, все руководство страны. И это он сделал в трезвом уме и твердой памяти, а если, не дай бог, сорвался бы и напился, то моментально присоединил бы к Израилю Иорданию, а Голанские высоты с безумных глаз отдал Голландии.
С Андреем Мироновым перед заплывом
Ах, заграница! Она была для нас только одна – Болгария! Потом их стало уже три. Ближняя – бывшие наши республики, средняя – бывший социалистический лагерь и дальняя – настоящая и вечная мечта всех русскоязычных артистов. И мы, гуляя по Лос-Анджелесу, зажмурившись, как перед прыжком с трамплина, заходили в кафе для бездомных и смело съедали гамбургер с чашечкой мутного кофе, и ничего, не падали в обморок, заплатив пять долларов за завтрак. Тут только ни в коем случае нельзя было умножать доллары на курс рубля, а то получалось, что ты съел за обедом мохеровую кофточку для жены, и обморочное состояние возникало непроизвольно.
То ли дело светлые застойные времена, когда случались запланированные за несколько лет, выбитые с трудом, интригами и личными контактами, редкие гастроли театра в свободный мир. Как правило, делалось это «в порядке обмена». Мы к ним, они за это к нам. Ну, Болгария, Чехословакия, Венгрия – с этим попроще, но иногда случайно возникала Италия.
Посредством мистических обстоятельств провинция Реджо-Эмилия вдруг оказалась прокоммунистической ориентации. Сенатор-миллионер тоже хотел коммунизма и, посмотрев, естественно случайно, эпохальное произведение Маяковского «Клоп» в Театре сатиры, решил, что проблема обуржуазивания пролетариата крайне волнует все население Реджо-Эмилии и этот спектакль срочно надо показать в Падуе, Болонье, Венеции и других «провинциальных» городах Италии.
Как потом выяснилось, зрительский интерес к Маяковскому в Венеции был несколько ниже ожидаемого, но те несколько человек, которые рискнули взглянуть на Присыпкина с командой, принимали спектакль восторженно, что дало возможность газете «Советская культура» написать о триумфальном успехе наших гастролей. Сколько именно зрителей стали свидетелями триумфа, не уточнялось, да и не в этом же дело, так как гастроли не коммерческие, а коммунист-миллионер, очевидно, шел на это. Морально было несколько тяжеловато, но… Италия, суточные и полные чемоданы тушенки и плавленых сырков выветривали грустные мысли о зрительском равнодушии. Кстати, предупреждения компетентных органов перед выездом о готовящихся провокациях, слежке, а главное – о невозможности провезти через итальянскую таможню живой продукт питания оказались несостоятельными.