Тончайшая, папиросная, бумага хотя и тихо, но как-то многоголосо, какой-то разнообразной звуковой гаммой шелестела в маленьких ловких пальцах, словно бы, опережая событие, что-то уже говорила, сообщала.
Нашла – заволновалась, взглядом быстрым, но кротким притянула внимание мрачного, как туча, Афанасия.
– Что ты там, Катя, зачем? Можешь не читать мне. Глупости. Опиум! На том стоял и буду стоять. А ты от безнадёги рванула в религию: я, бедовая голова, виноват. Но я искуплю свой грех… у-у-у!.. как по-другому сказать?.. проступок. Я помогу тебе. Жизнь наша устроится. Поверь. – Помолчал. – Мне поверь. – И следом выкрикнул: – Мне, мне поверь!
– Не шуми. Люди уже спят.
Стала читать вслух:
– «И отвечал Иов Господу и сказал: знаю, что Ты всё можешь, и что намерение Твое не может быть остановлено. Кто сей, омрачающий Провидение, ничего не разумея? – Так, я говорил о том, чего не разумел, о делах чудных для меня, которых я не знал. Выслушай, взывал я, и я буду говорить, и что буду спрашивать у Тебя, объясни мне. Я слышал о Тебе слухом уха; теперь же мои глаза видят Тебя; поэтому я отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле».
Замолчала. Царила тишина, даже гулы коридора, и ночью не замолкающие, хорошо знал Афанасий, вдруг затихли, притаились.
И, может быть, весь свет прислушивался к этой комнатке.
Тихо, но отчётливо спросила:
– Ты понимаешь меня?
– Нет, – сдавленно ответил он и, повалившись с табуретки на колени и проползя на них, за талию привлёк к себе Екатерину: – Стань моей женой. Я умоляю тебя! Мне нужна только лишь ты. Мне всегда нужна была только ты. Не мучай ты меня! Да, я виноват перед тобой. Да, да, да! Но ведь людям свойственно прощать. Ну, скажи доброе слово. Доброе, а не это дурацкое поповское!
Екатерина легонько, с какой-то предупредительной деликатностью, но достаточно твёрдо освободилась из его сильных, упрямых рук и стала про себя читать Библию, живо просматривая и, похоже, не находя, что искала.
– Что, заново будешь читать мне христовенькие бредни?
Афанасий по-стариковски медленно, сутуло поднялся с пола, однако тут же навис горой над Екатериной, почти что угрожая ей.
– Хватит дразнить судьбу, надо жить, Катя, вместе жить, строить и укреплять семью.
Глава 27
Намеревался что-то ещё сказать, призывая с высоты своего роста, однако Екатерина нашла в Библии, что искала:
– «Господи! Ты испытал меня и знаешь. Ты знаешь, когда я сажусь, когда встаю; Ты разумеешь помышления мои издали. Иду ли я, отдыхаю ли – Ты окружаешь меня, и все пути мои известны Тебе. Еще нет слова на языке моем, – Ты, Господи, уже знаешь его совершенно. Сзади и спереди Ты объемлешь меня, и полагаешь на меня руку Твою. Дивно для меня ведение Твое, – высоко, не могу постигнуть его! Куда пойду от Духа Твоего, и от лица Твоего куда убегу? Взойду ли на небо – Ты там; сойду ли в преисподнюю – и там Ты. Возьму ли крылья зари и перенесусь на край моря, – и там рука Твоя поведет меня, и удержит меня десница Твоя… Дивны дела Твои, и душа моя вполне сознает это… В Твоей книге записаны все дни, для меня назначенные, когда ни одного из них еще не было. Как возвышенны для меня помышления Твои, Боже, и как велико число их!.. О, если бы Ты, Боже, поразил нечестивого! Удалитесь от меня, кровожадные! Они говорят против Тебя нечестиво; суетное замышляют враги Твои. Мне ли не возненавидеть ненавидящих Тебя, Господи, и не возгнушаться восставшими на Тебя? Полною ненавистью ненавижу их: враги они мне. Испытай меня, Боже, и узнай сердце мое; испытай меня и узнай помышления мои; И зри, не на опасном ли я пути, и направь меня на путь вечный».
Екатерина замолчала, но листала Библию, напряжённо и бдительно. Афанасий, снова усевшись на табуретку и словно бы ища себе занятие, упёрся взглядом в крашенный, но изрядно исцарапанный пол, казалось, что-то вычитывая в этих грубых, но замысловатых и причудливых росчерках когда-то, по всей видимости, непростой жизни этой комнаты. Мрачно-тяжело отвёл глаза от пола, коротко, но пристально взглянул на Екатерину, всё листавшую Библию, – вздохнул вполгруди, сложил руки вдоль колен, уставил взгляд в стену и, как сфинкс, стал неподвижен.
Нашла наконец и ровно, без особого выражения и даже тише гораздо, чем недавно, прочитала, очевидно полагаясь лишь на силу слов:
– «Если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его; если Господь не охранит города, напрасно бодрствует страж. Напрасно вы рано встаёте, поздно просиживаете, едите хлеб печали, тогда как возлюбленному Своему Он даёт сон. Вот наследие от Господа: дети; награда от Него – плод чрева. Что стрелы в руке сильного, то сыновья молодые. Блажен человек, который наполнил ими колчан свой! Не останутся они в стыде, когда будут говорить с врагами в воротах».
Стремительно пролистала десятка два страниц:
– «Расстроивающий дом свой получит в удел ветер…»
– Хватит!
– Я прочитала всё, что хотела.
– Ты эгоистичная! Жестокая! С каким наслаждением ты прочитала последние слова! Как приговор! Ты хочешь наказать меня за то, что я погубил твою молодость, за то, что у тебя нет и не будет детей, за то, что ты без мужа, без семьи, одинока и несчастна! Да?! Да-а-а! Можешь считать, что ты меня наказала, казнила, уничтожила и растёрла! Радуйся! Аллилуйя!
– Мы сами себя наказали.
– Да, да, да: я сам себя наказал! И теперь мне, Ветрову, как ты великодушно сообщила только что, достался в удел ветер. Вот и буду летать, вот и буду себя губить. Тебе – легче – станет? Ты – воз-ра-ду-ешь-ся?
– Тебе, Афанасий, пора домой. Уже поздно.
Она медленно, как, наверное, случается в сомнениях и неуверенности, но довольно широко отворила дверь.
– Выпроваживаешь, точно бы мусор выметаешь. Что ж, прощай! Будем жить каждый сам по себе.
Вышел порывом, весь в пылу, в огне. Она тихонько закрыла за ним дверь, может статься, побаивалась, что любой посторонний звук или жест могут что-то такое чрезвычайно важное для неё нарушить – и в ней самой, и вокруг, и, возможно, в Афанасии, таком взрывном, безудержном.
Слышал, как опустила – и догадался, что с осторожной медленностью, – крючок.
Крепко-крепко зажмурился. Зубы слились, спаялись во что-то цельное.
Стоял возле двери, спиной к ней, не сдвигался. Только что объятый пылом, огнём возмущения, мятежа, быть может, мести, – за какие-то мгновения выхолодился, омертвел. Стоял и не знал: домой ли, на завод ли идти-брести? Или – куда-нибудь ещё? Но – куда, зачем? Где найдёт он утешение или забвение? Может быть, напиться? Напиться страшно и подраться с кем-нибудь. Да так подраться, чтоб избили скопом, отдубасили до потери сознания и чувств, а может – и убили бы. Да где же в столь поздний – а может быть, уже и ранний, не понимал он времени, – час отыскать водку или каких-нибудь кутил и забияк? И в общежитии не слышно гуляющих компашек – спит трудовой народ, почивает благоверно.
Вдруг стал различать в тяжко погудывающей тиши коридора:
– …но не прошу, Господи, для себя: и так Твоя милость ко мне безмерна. Но прошу за него: направь путь его к истине, наполни дом его радостью и детьми. Укрой его от замыслов коварных. Избавь его от врагов его, Боже мой. Дай ему дом, а я буду радоваться его радостям. Не оставь его, Господи!..
«У-у, дуры бабы! – выругался про себя и потрясённый, и растроганный, и возмущённый Афанасий. – Стоит, наверное, перед иконой на коленях, молится, как выжившая из ума старуха. Эх, по глупости губит и себя и меня!»
Выбрел потёмками коридора на улицу. И – куда, куда же шагать? Стоял на крыльце. Но зачем стоял – не понимал, и сколько простоял – тоже не понимал. Не понимал хорошенько, забыв как что-то такое незначащее, и того, что город всё ещё объят непогодой: ветер нахлёстывается из сумерек в лицо сырым, липучим снегом, дождём, стынью – всякой мерзостью тьмы. Не понимал, что шляпа в руке, и смята она в комок такой, что только и отстаётся – выбросить её.
Наконец, разжал кулак – упала шляпа. Так, но что ещё, что ещё он может, что ещё он в силах сделать, совершить?
Однако не вечно же стоять: надо, в конце концов, действительно что-то делать, куда-то идти. Что ж, идти так идти, – это, кажется, самое простое, самое доступное и понятное. Можно, наверное, прямо пошагать, куда глаза глядят.
Пошёл, прямо пошёл, хорошо, препятствий не оказалось на пути. Не сразу осознал – шёл на завод. Да и куда ещё ему пойти было? Не в квартиру же свою, в её постылую пустоту и одинокость.
Шёл, шёл, но дорогу не понимал, хотя и видел её: лужа – так в лужу ступал, проваливаясь по щиколотку, а то и выше, навал мусора или щебня – напрямки через них, низко свисающие ветви встречались – сквозь продирался, не сгибаясь, не уворачиваясь, оцарапывая лицо и голову. В ботинках хлюпало, широкие, насквозь намокшие гачи брюк облепила грязь. Голова, глаза забиты снегом. Порой вслепую, чутьём шёл, как зверь или охотник.
– Стой, кто идёт! Чиво прёшь танком? Стой, тебе говорят! Стрелять буду!
Дуло винтовки упёрлось в грудь.
«Вот и смертынька», – подумал азартно.
– Тьфу, бес попутал! Вы, ли чё ли, Афанась Илич? Снегом облеплены, в грязюке весь – прошу прощеньица: не признал, – вытянулся перед ним вахтёр, вывший фронтовик, лупоглазо всматриваясь в высокое начальство.
Афанасий не сразу сообразил, куда попал. Кажется, проходная завода, – вот и добро. Плохо, что не стрельнул, а так бы – пропади она, жизнь, пропадом.
– А-а, здорово, Николаич, – пробормотал Афанасий, досадливо вспоминая своё высокое положение и осознавая, что вид у него и в самом деле неподобающий.
Как и всем всегда, протянул вахтёру руку.