– Парень у меня есть. Полюбила его. Прощай.
Он придержал её за локоток. Она не далась – отхлынула мягкой, но сильной волной.
– Неправда! – выкрикнул.
– Правда, – ответила тихо и ровно.
– Кто он?!
– Уходи.
– Катя!
Но её уже нет. Нет как нет.
Не убежала – растворилась, погасла в пространстве земли и неба.
Может быть, её не было и вовсе?
Ни любви, ничего не было?
И нет света. Пропал он, рассыпался во тьме, завяз в ней.
И нет её прекрасных, невозможных, единственных на весь белый свет глаз, в которых огонь и темнота неделимы и едины, как неделимо и едино небо ночи со своими звёздами и планетами. Тишина. Куда ни посмотри – ночь.
И в груди Афанасия ночь, непроглядность. Отполыхало, прогорело и остались одни чёрные угли и сажа. Не видит он ни неба, ни далей, ни даже дома Екатерины, перед которым стоит. Стоит, возможно, как на распутье герой сказки, остановившийся перед камнем, на котором судьбоуказующе начертано: «Направо пойдёшь…» Но герою сказки, видимо, всё же полегче – ему определено поступить по писаному. А что делать Афанасию? Кто для него напишет подсказку, укажет направление? Недавно рассказывал землякам, как надо жить, как следует понимать деятельность партии и правительства, товарища Сталина; говорил о том, что вычитал в газетах и услышал на лекциях. А самому как теперь жить? Куда идти, что делать, даже – что думать?
Может быть, Афанасию снится ужасный сон? Может быть, нужно встряхнуться, чтобы проснуться? Проснуться и ожидать, сладко томясь сердцем, встречу.
В доме свет не появился.
Тишина и ночь.
Нет, не сон. Но и на явь не похоже.
Глава 21
Побрёл Афанасий неведомо куда и зачем.
Видит – клуб, света в нём много, наверное, две-три керосинки запалили. Зашёл, тягучим шагом взобравшись по ступенькам высокого крыльца. Мрачно обозрел – народ в зале толчётся, тени сшибаются и коробятся на стенах. Патефон скрипит истасканным трофейным фокстротом. Пары ногами шуршат по плахам пола среди окурков и ошметьев глины и назёма. Со стен невозмутимо смотрят на людей Ленин, Сталин, Маркс и Энгельс. Посерёдке зала, видимо, для украшения, торчит разросшийся до самого потолка фикус в бочке, толсто-жирными листьями сыто, самодовольно лоснится.
Только вошёл Афанасий – весь зал так и воткнулся в него глазами, так и принагнулся в его сторону. Перебирают взгляды френч его, яловые сапоги – диво, ничего не скажешь. Девушки подобрались, платья, причёски оправляют, сверкают очами: видный парень пожаловал, городской да модник и один – диво дивное и невидальщина. Некоторые парни напыжились, но зловато насторожены, бдительны. Афанасий понимает: если были бы у этих парней хвосты – подприжали бы.
Смотрит на любопытствующий народ и чувствует – яростная неприязнь в нём скапливается, чуть что – может наружу выплеснуться. Диковатые желания пробуждаются: хочется этот кичливый фикус выдрать из бочки, саму же бочку взмахнуть над головой и – об пол. Потом ахнуть кулаком по патефону, а то и кому-нибудь по физиономии дать.
– Чего выпучились! – закипала в нём кровь.
Школьный приятель, худосочный, но задиристый Федя Замаратский, подпрыгнул. Распахнув борт куртки, украдкой показал бутылку с самогоном:
– Тяпнем, Афанасий, за встречу?
– Айда.
На крыльце прямо из горлышка хлебнул Афанасий. Содрогнулось нутро – ненавидел хмельное, мерзостью считал; а если, случалось, и выпивал в общежитии или на заводе, так то – за компанию, помолодечествовать тянуло, чтобы считали мужиком. Хотя и противно, однако ещё хватил. Передохнул, – ещё разок, и ещё. Занюхал рукавом френча.
– Хар-р-ра-а-шо!
Постояли, покурили, о том о сём потолковали – полегче стало. Однако в голове – раскачка мыслей, предвещающая не бурю ли.
Бутылка опорожнена, заброшена в кусты. Афанасий не глядя сунул Феде горсть денег:
– У бабки Зурабихи брал? Дуй к ней. Да закусить чего-нибудь прихвати.
– Сей миг! – прищёлкнул каблуками Федя.
Снова пили, благо, закуска была – не так противно шло; в какой-то момент осознал – пьётся как вода. В голове уже вихрь, сумятица, но на ногах удерживался. И – помнил, всё помнил. «Пьяный? Хар-р-ра-а-шо!» Слабосильного Федю раскачивало, но рядом с Афанасием он чувствовал себя героем – задирался на прохожих, девушек цеплял, щупал их.
– А скажи-ка, Федя, кто к моей клеился? – наконец спросил Афанасий. Слова выговаривал старательно, потому что застревали они, вроде как выталкивать их надо было.
– Да всякие ошивались хахали.
– Говори! Ну! – внезапно сгрёб за шиворот и встряхнул, точно пустопорожний куль, Федю.
Паренёк не на шутку испугался. Понял, что лишнее сболтнул. Но поздно уже было.
– Самоличностно, Афоня, как-то раз узырил: Колян Усов увивался возле твоей Катьки. Катька-то у тебя, конечно, строгая девчина. Да кто их знает, баб.
– Заткнись!
– Да я чё? Я ничё. Моё дело маленькое. Ну, ещё тяпнем? – Но Афанасий промолчал, стоял недвижимый, как камень. – Ну, тады я один. Здоровьица, Афанасий Ильич, ли чё ли.
Афанасий видел Николая Усова в зале – танцевал тот с толстушкой Машей Весениной. Маша, тридцатилетняя вдова с двумя детьми, муж её погиб ещё в сорок первом под Москвой, льнула к парню, млела. Скотником Усов работал; рвался в армию – не взяли: ходил скособочкой по причине больного позвоночника, искривлённого с голодного и обильного на надсадные труды детства. Но собой был приятен и даже виден: поджарый, кучерявый, улыбчивый.
«Неужели променяла меня на него?» – сжимал Афанасий зубы, так что скулы ломило и дышалось трудно.
Выхватил из руки Феди бутылку, из горлышка крупными глотками допил отстатки, не закусил, а сказал, едва раздвинув челюсть:
– Кликни-ка его сюда.
– Кого?
– Кого, кого! Усова, кого ещё.
– Бить будешь, чё ли?
– Зови!
– Ага, сей миг, – попятился к парадному входу Федя.