Оценить:
 Рейтинг: 3.6

Господин Гексоген

<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
10 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Дети у гаража играли в иные фантики. Они разглаживали конфетные обертки во всю ширину, складывали их в кипы, делили по размеру, дороговизне, достоинству. Пускали в обмен, ловко перебирали маленькими грязными пальцами. Считали, мусолили, придирчиво наблюдали за партнером, подозревая обман и подвох. Слова, которыми они обменивались при игре, были: «Твои сто баксов!» – «Еще отстегни!» – «Сшибаю зеленые!» – «Давай по обменному курсу»! – «Ты мне капусту не суй!» Голоса их были азартные, страстные, злые. Глаза блестели. Маленькие руки, хватая кипу бумажек, ловко сметали в карман. Некоторые фантики вырывались из общей кипы, просматривались на свет, словно подозревался обман, возможность фальшивой купюры.

Внезапно из стайки играющих раздались крик, визг. Две девочки сцепились, как маленькие разъяренные кошки. Они тянули в глаза друг другу раскрытые отточенные пятерни, норовили цапнуть за волосы, дерануть кожу, выцарапать очи, разодрать платье.

– Лахудра рваная, кинуть меня хотела! – визгливо выкрикивала смуглая, похожая на цыганочку, девочка с глазами, черными, как жужжащие пчелы, яростная, гневная, беспощадная. – Ты сперва заработай, а потом и хватай!.. На халяву хотела! – Она трясла конфетной оберткой перед своей голубоглазой подругой, которая в ответ толкала ее кулачком, и ее лицо покрывалось пунцовыми пятнами.

– Ты у меня будешь пасть разевать! – кричала она в ответ. – Я Ахмету скажу, он тебя раком поставит!..

Они сцепились, дрались, хватали друг друга за волосы, впивались в кожу ногтями, отстаивая право на собственность в виде конфетных бумажек. Как зверьки, еще учились биться насмерть, выкраивая себе среди жестокого, враждебного мира малую территорию жизни.

Мальчик с чубчиком, миловидный, с тонкой переносицей и синей жилкой на шее, грязно выругался. Он кинулся к дерущимся девочкам, пинками и ударами разнял их:

– Морды себе поцарапаете! С мордами поцарапанными ни хрена не заработаете!.. Ахмет вас обеих раком поставит!

Эти слова и ругательства остудили дерущихся. Девочки разошлись. Они всхлипывали, поправляли растерзанную одежду, подбирали с земли рассыпанные фантики. Мальчик, установивший перемирие, желая его продлить, достал из кармана пачку сигарет. Предложил соперницам. Извлек прозрачную пластмассовую зажигалку, поднес газовый огонек. Обе девочки, черноволосая и русая, молча, по-взрослому, закурили. Глубоко затягиваясь, выставляя нижнюю губу, выпуская струю дыма.

Белосельцев беспомощно, изумленно смотрел на эту скоротечную схватку. Подросток в косынке не вмешивался. Виновато, будто извиняясь перед Белосельцевым, улыбался гагаринской улыбкой. Николай Николаевич печально потупился, не вторгаясь в детскую ссору, признавая свое бессилие, не умея изменить уродство и жестокость жизни, лишь приукрашивая ее мишурой конфетных бумажек.

Эту печаль благодетеля чутко уловил мальчик с чубчиком, бывший среди детей старшим. Он по-взрослому, вразвалку, держа в зубах сигарету, подошел к подростку в косынке:

– Ну чего, Серега, давай включай воду! Помоем «Гастелло»! А то Николаю Николаевичу на грязной ехать неловко!

Из шланга забила вода. Чубатый мальчик, не выпуская изо рта сигарету, стал окатывать целлулоидный автомобиль искристым водяным ворохом, разбивая струю о лобовое стекло с портретом генералиссимуса и Богородицей, о красную звезду, о нарисованный на мятом корпусе самолетный киль. Девочки, уклоняясь от брызг, терли машину губками, мылили, визжали, вылизывали ее со всех сторон, напоминая купающихся детей, которым подбросили для забавы целлулоидную игрушку. Николай Николаевич, опустив усталые руки, стоял в стороне, нежно и печально смотрел на мойщиков.

Парень в косынке, которого звали Серегой, держал в руках ненужную отвертку, бесцельно протирал ее ветошью, поясняя Белосельцеву:

– Вон та черненькая, Ленка, сама не знает, откуда взялась. Из Тамбова, что ли. Как котенок бездомный… Вон та беленькая, Верка, – у нее мать под электричку попала, а больше никого нет, так и слоняется… Вон та рыжая, Сонька, – родители, пьяницы, ее цыганам продали, а она сбежала и здесь толчется… Лешка, пацан, – у него мать и отец воры, в тюряге сидят, а он из детдома сбежал…

Дети превращали мытье машины в игру. Брызгались, визжали, норовили мазнуть друг друга белой пеной. Паренек направлял струю то на одну, то на другую девчонку, и те восхищенно вопили, делали вид, что сердятся, грозили мокрыми кулачками.

Белосельцев чувствовал, как проникает в него ноющая боль, словно в суставы медленно вонзали иглу, вводили маслянистый ядовитый раствор, и страдание расширялось, как пятно, растекалось по телу.

– Их всех, ребятишек этих, прибрал чечен Ахмет… Гнида сучья, паразит, наркотой торгует… Он их вечером собирает. Пудрит, красит и к азерам на рынок отвозит, в гостиницу, на всю ночь… А утром девчонки и Леха сюда приползают, синюшные, побитые, кто пьяный, кто накуренный. В гараже, на нарах отсыпаются… Вечером Ахметка опять их на рынок везет…

Дети, окружавшие расписную игрушку, брызги воды, радостный хохот и визг напоминали аттракцион. Детский фонтан, придуманный добрым затейником, к которому добрые родители приводили любимых детей. На память, чтобы снова вернуться, кидали монетки. Денежки маленькими кругляками усеяли дно фонтана, переливались, струились. Исчезали, если по воде шлепала веселая детская рука.

Боль разрасталась, жарко и душно заливала грудь, жгла сердце, вливалась в глохнущие уши, приливала к ослепшим глазам. Этой боли не было подобия. Господь, изыскав для человека бессчетное разнообразие страданий, выбрал для Белосельцева это, прежде неведомое. Словно змея впрыснула в него парализующий яд, который расплывался по телу убивающим пятном боли.

– Люди в милицию обращались: «Арестуйте Ахмета, всех наркотой отравил!.. Над детишками измывается!.. Вы что в милиции, не русские люди?..» А его на час в отделение забрали, допросили и обратно выпустили. Он ментов с потрохами купил, с ними деньги делит. Они у него как охрана работают….

Дети радовались, шалили. Рыжая девочка, вся мокрая, в прилипшем платье, с потемнелыми от воды волосами, вырывала шланг у мальчишки, визжала. Направляла струю в дверцу автомобиля, зажигая на стекле серебряную водяную брошь. Другие восхищенно хватали эту лучистую водяную звезду, которая улетала из их мокрых ладоней.

Белосельцев не мог шевельнуться. Боль, которую он испытывал, причиняла страдание сама по себе и одновременно воскрешала все прежние виды боли, когда-либо им пережитые. От ранений, ожогов, тоски, сострадания, душевного помешательства, ревности, перелома костей, предсмертного ужаса, вида бессильной погибающей Родины. Эта боль была праматерь всех прочих видов боли. Она рождала их всех заново, помещала в плоть, кости, мозг, изнывающее сердце. И он стоял, как у пыточного столба, и кто-то невидимый, жуткий, в колпаке палача, мучил его. Рылся отточенным железом в его хлюпающих внутренностях.

– Оксана, девчушка, – беженка из Казахстана… Ее азеры какой-то болезнью заразили… Ахметка избил, сказал, что живьем закопает, чтобы заразу не разносила… Она в реку бросилась… Мы с Николаем Николаевичем выловили, откачали… Теперь в больнице лежит, лечится. Николай Николаевич ей лекарства возит и мед покупает…

Мир, в котором жил Белосельцев, был недостоин существования. Должен был погибнуть, распасться на изначальные атомы. Чтобы Бог, убедившись в ошибке своего творения, получил возможность создать мир заново, по иному замыслу и чертежу. Распад мира, от которого отрекся Бог, уже начался. Происходил в нем, Белосельцеве. Он распадался на изначальные клетки, исходные молекулы, первичные безымянные корпускулы. Боль, которую он испытывал, была страданием порочного, обреченного мира, который Бог отзывал обратно. Стирал его изображение. Возвращал в мироздание очищенные от скверны, стерилизованные частицы, отбирая их у богомерзкой падшей материи.

– Я Ахметку достану… Я его в джипе достану и в казино достану… Я его на рынке возьму и в ресторане возьму… Если в Чечню сбежит, я его, черножопого, там достану… Осенью в армию иду, в Чечню попросился… Буду его по горам гонять, как зайца, пока его уши вонючие на подметки себе не пущу… За ребятишек отомщу… – Подросток, еще недавно казавшийся смешливым и легкомысленным, теперь был темен, жесток лицом. Уголки губ были опущены, как у беспощадного бойца, готового нанести удар. Отвертка в руке мерцала, словно нож.

Белосельцев любил его как сына. Исповедовал его молодую ненависть. Ненавидел тех, в кремлевских палатах. Их чавкающие плотоядные губы, чуткие и влажные, как у крыс, носы, ненасытные, пожирающие мир глаза, потные похотливые ляжки, усыпанные алмазами пальцы, неутомимость, с которой они хватали, жевали, переваривали. Бесстыдство, с каким смердили и пакостили в святых местах. Топтали любимую Родину, мучили гибнущий беззащитный народ. Эта ненависть была праведна, она укрепляла веру в безусловную справедливость дела, которому он служил. Избранник, кого, сберегая и пестуя, проводя над пропастью, они приведут во власть, положит конец страшному игу. Изгонит из кремлевских палат жестоких крыс. Спасет от гибели этих брызгающих водой, измученных и беззащитных детишек.

Дети отложили опустевший шланг. Они отдыхали, оглаживали мокрые волосы. Приводили в порядок мокрую одежду. Машина, влажная, умытая, напоминала цветную ракушку. Николай Николаевич что-то говорил чубатому мальчику, передавал ему фунтик с лекарствами, баночку меда, должно быть, для больной Оксаны. Дети еще пощебетали, поскакали и все разом, как птицы, снялись и исчезли, мелькая на пустыре, на отдаленной дороге, оставив после себя легкое гаснущее свечение.

Солнце опускалось к реке, освещая травяной остров красным светом. Краны порта казались красными. Затонувший остов ржавой баржи выглядел сочным, свежим, словно покрашенный суриком. Руки Николая Николаевича, пропитанные маслом, запорошенные железом, были опущены, и казалось, он только что мешал в большом тазу раздавленную малину, и теперь этот таз, полный варенья, висел над рекой, и под ним на воде лежал след пролитого сока.

Они сидели с Белосельцевым у речного откоса на старом бревне, и Николай Николаевич тихо вещал, сосредоточиваясь внутренним оком на раскрытой, невидимой книге, вычитывая из нее длинные незавершенные строки.

– Были Печатники, а стали Печальники, потому такие начальники… Оксана – царевна, ее Змей ужалил, а мы отстояли… Она птичка Божья, ей рай снится, а ее Змей в ад утащил… Райских птичек нельзя стрелять, они мудрость Божья, им перышки Бог раскрашивал… Змея с земли не видать, ты взлети, тогда и увидишь… Я икону пишу, ангел с крыльями, капитан Гастелло… Он Змея с высоты увидал, сам знаешь, что вышло…

Невидимая книга, которую держал на коленях Николай Николаевич и водил медлительным пальцем, была богословским учением. Она была написана загадочным языком, состоявшим из толкований и притч. Учение содержало в себе космогонию мира. Как и в русских волшебных сказках, в ней присутствовали образы яблока, Змея и птицы. Образ умыкаемой Змеем царевны и витязя, убивающего жестокого Змея. Образы рая и ада, простиравшихся где-то рядом, за домами Печатников, за травяным озаренным островом, на который опускалось малиновое солнце.

В книге были буквицы, перевитые цветами и листьями, диковинные животные, невиданные растения, скалистые горы, на которых возвышались затейливые палаты. Николай Николаевич считывал из книги отдельные отрывки, допуская пропуски, полагая, что до Белосельцева дойдет сокровенный смысл учения.

– Отчего ты мне друг? Оттого, что другой… Русские люди – другие… Они от другой травы, от другой земли, от другого камня… На русском камне весь мир стоит… Когда Змей русский камень сдвинет, тогда и мир завалится… Не хочу быть другим, да Бог велит… Русский камень больно тяжел… Из него Голгофа сложена… Христос под русским камнем лежит, товарищ Сталин, Александр Матросов… Русский камень только детям под силу… Все русские люди – дети, а кто для них мать, это сам пойми…

Белосельцеву казалось, что он читает берестяные грамоты, найденные в темной глубине, среди истлевших мостовых и сгнивших срубов. Часть текстов была утрачена, а оставшаяся не позволяла понять всю полноту учения. Его смысл постигался не усилиями разума, а наивной и ищущей верой. Белосельцев верил написанным на бересте прорицаниям. Учение откладывалось не в голове, не стройным, обоснованным знанием, а в груди, медленно расширявшимся мягким теплом.

– Стрела мира летит против солнца, а русская стрела летит на солнце… Река мира течет под гору, а русская река течет в гору… Нам Бог землю дал, чтобы мы ее заново слепили руками и поцелуями… Христос в Россию придет и каждого в глаза поцелует, тогда и рай увидим… Красную Пресню знаешь?.. Там генерал Макашов… Ему верь… Он на жидов поднялся, за это его и убили…

Все, что слышал Белосельцев, казалось безумием. Голова прорицателя была полна тумана, в котором являлись размытые видения и образы. Но эти видения объясняли Белосельцеву его самого. Он был другой. Его стрела, пусть на излете, продолжала стремиться к лучезарной таинственной истине, которой никогда не достигнет. Он заблуждался, терпел поражения, был обречен на неведение. Но верил, что на смертном одре, перед тем как исчезнуть, кто-то любимый и чудный прильнет к изголовью, поцелует в глаза, и возникнет видение рая. Бочка с застывшей водой. Вмерзшая в лед ветка красной рябины. Холодная синева в высоте.

– У Змея топор, томагавк называется, потому на Россию гавкает… Змей топором русский рай до пеньков вырубает, а нам снова сажать… Каждые сто лет заново рай сажаем, а яблок никак не отведаем… У России цари – садоводы… Царь Иван – садовод, в Казани сад посадил… Царь Петр – садовод, в Полтаве сад посадил… Сталин – садовод, в Берлине сад посадил… Теперь одни пеньки… Русский народ – трава, его косят, головы, как цветки, летят… Но и в косе усталость, железо о цветок снашивается, потому как живем без вождя… Будет вождь, имя ему Избранник, но не мы изберем… Чтоб ему в Кремль пройти, надо Змея убрать, а то не пройдет… Кто Змея от Кремля уберет, тот герой. Рядовой Матросов – герой… Лейтенант Талалихин – герой… Капитан Гастелло – герой… А нам с тобой помолчать, еще повидаемся…

Белосельцев был поражен. Прорицатель своей путаной речью угадал его, Белосельцева. Назвал Избранника. Ясновидящим оком разглядел за кремлевскими стенами царский зал, бесстыдное пиршество. Избранника, бесшумно явившегося на совет нечестивых. Легкое дыхание света над его бровями и лбом. Встреча с блаженным была не случайной, она входила в загадочный замысел, где ему, Белосельцеву, выпадала неотвратимая роль. Их связь была путана и невнятна, как и сами речения, где лишь смутно угадывались контуры древней религии. И хотелось запомнить, записать речения, чтобы позже, в тиши кабинета, обложившись томами книг, орнаментами древних культур, оттисками наскальных рисунков, берегинями вологодских холстов, расшифровать туманную суть. Раскрыть вероучение.

– Русский рай есть Победа… Победа есть Бог… Жуков есть Бог Победы… Если ты есть Победа, тебе и молюсь… На станции «Баррикадная» многие ходят, которых в живых нет… Пойди и поймешь… А теперь помолчим… Солнышко спать ложится…

Круглое солнце касалось воды. Словно огромная таблетка красного стрептоцида растворялась в реке. Остров был малиновый. Затонувшая баржа потемнела, казалась фиолетовой. Низко над водой, бесшумные, как красные стрелки, пролетели утки. Белосельцев поднялся с бревна, простился с умолкнувшим, не ответившим на поклон Николаем Николаевичем, махнул рукой парню в косынке и пустырями, мимо складов и гаражей, уже в сумерках, вышел к метро.

На углу многоэтажного дома, под уличным фонарем, стоял джип. Дверцы были раскрыты, и молодой усатый кавказец в кожаной куртке, с крутыми плечами, подсаживал в машину ребятишек, тех, что недавно веселились и брызгались у гаража. Девочки были в коротеньких юбках, на высоких каблуках, с обнаженными хрупкими руками. Их лица были покрыты гримом, глаза подведены, губы в яркой помаде. Чубатый мальчик был причесан на пробор, волосы блестели от бриолина. Он был облачен в темный сюртучок и бабочку, был похож на маленького пианиста, выступающего на музыкальных конкурсах. Чеченец подсаживал их в машину, посмеивался, легонько подшлепывал. В глубине машины сидели еще двое, в кожаных куртках, такие же смуглые и усатые. Они принимали девочек себе на колени.

Джип укатил, влажно помигивая хвостовыми огнями. Белосельцев смотрел вслед, испытывая такую боль, словно напоролся грудью на железный штырь, и теперь остроконечная дыра заполнялась хлюпающей кровью. Ненависть его была столь велика, что уличные фонари в его глазах увеличились и стали лиловыми.

Глава седьмая

Он ехал в метро, вспоминая разговор с Николаем Николаевичем, пытаясь уразуметь смысл учения. Словно с древнего наречия, на котором когда-то изъяснялись мудрецы и кудесники, Белосельцев делал перевод на современный язык, за обилием дробных, избыточных слов переставший выражать глубинные мысли. Он вдруг вспомнил наказ прорицателя посетить станцию «Баррикадная». Невзирая на усталость, изменил маршрут и, пересаживаясь с поезда на поезд, отправился на указанное место.

У выхода, словно черные птицы из разорванной сетки, разбегалась толпа.

Под мелким дождем Белосельцев стал удаляться от шипящей сверкающей улицы в темноту пустынного сквера, над которым, заслоняемый древесными кронами, белый, словно огромная театральная маска, возвышался Дом Правительства. Приближаясь к дому, он почувствовал сквозь летний пиджак и рубашку дыхание льда. Казалось, стволы деревьев, земляная тропинка, чугунная ограда сквера покрываются изморозью.

Этот могильный холод был вызван обилием смертей, случившихся здесь несколько лет назад, когда улицы и аллеи сквера кипели толпой, краснели в дожде знамена, отряды ОМОНа, в железе, в белых металлических касках, освещенные огненной ртутью, махали дубинками, раскалывали щитами толпу, ломали черепа, с грохочущим стуком выдавливали демонстрантов из сквера. В те осенние недели и дни к осажденному дому на помощь баррикадникам рвалась и стенающая Москва, и в солнечный ослепительный день танки били с моста, и от каждого выстрела с деревьев осыпалась листва, и на белом фасаде дворца кудрявился взрыв, и черно-красная копоть лениво ползла из окон вверх по белому камню – и он, Белосельцев, в ужасе смотрел через реку, как трассеры впиваются в дом. Позже мертвое обгорелое здание дикой руиной торчало на набережной, укрытое тканями, оно было похоже на синего мертвеца, завернутого в саван. С тех пор это место вызывало у Белосельцева неисчезающее страдание, непреходящий ужас, будто под деревьями все еще бродили тени убитых баррикадников, души изнасилованных девушек, звучали голоса расстрелянных офицеров. Дом Правительства, голубоватый, сияющий, сквозь черную ограду казался саркофагом, где в жидком азоте лежал голый огромный труп.

Он приблизился к ограде, к тихому, безлюдному месту, где в теплом моросящем дожде стояли поминальные знаки. В октябрьские дни тут было многолюдно и шумно. Тут служили молебен, возлагали цветы, пили водку, обнимались и плакали, в чем-то упрекали друг друга, в чем-то винились. В толпе появлялись забытые вожди, померкшие, ушедшие в небытие депутаты. Мелькали казачьи мундиры, офицерские кители, золотые ризы священников. Теперь же, в тихом летнем дожде, среди влажных запахов сквера, Белосельцев стоял один на крохотном участке земли, отведенном для поминовения мертвых.

Тут возвышалось корявое дерево с распростертыми суками, на которых вяло качалась матерчатая обветшалая лента, слабо струилась серебряная паутинка фольги. В траурные дни дерево украшалось стягами, увешивалось венками, на него крепились транспаранты и лозунги, и оно возвышалось над толпой, как языческая Берегиня, в уборах, рушниках, ожерельях, и всяк проходящий норовил коснуться его шершавой коры.

Тут же у дерева стоял православный крест с резным распятием, с земляным холмиком, на котором малиновым тихим огнем горела лампада, лежали огарки церковных свечей, стояли поминальные стаканчики, увядали букеты цветов.
<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 13 >>
На страницу:
10 из 13