Оживленное личико Сони потемнело, точно подернулось внезапно набежавшей тучкой, смеющиеся глаза как бы потухли, и она тихо промолвила:
– Ты, кажется, знаешь, Анюта, что я совсем не бравирую… Я не засушила своего сердца. Та любовь, которая пылала в нем еще так недавно, горит в нем тем же неугасимым огнем и медленно сжигает мою жизнь. Но я никогда уже не полюблю никого другого, никогда не изменю памяти моего несчастного Моти.
При этом имени в ее глазах сверкнули слезинки и медленно скатились по побледневшим щекам.
– А ты уверена, – тихо, тем же печальным, словно надтреснутым тоном, как бы сама проникаясь грустью, охватившей ее подругу, спросила Трубецкая, – ты уверена, что Матвей Александрович умер?
– Конечно! Он был сослан в Тобольск, и вот недавно я писала к местному воеводе Загряжскому, и он мне ответил, что Мотя скончался через три месяца после своего приезда. Да это нужно было ждать. Кто попадет в бироновские застенки, тот уже не жилец на этом свете, даже если бы вышел живым из рук палачей! – И опять слезинки засверкали в ее глазах и снова покатились по щекам.
На несколько минут воцарилось тяжелое молчание, и в это самое время Баскаков снова очнулся, снова открыл глаза и снова поглядел кругом себя с изумлением. Тишина, стоявшая в комнате, обманула его. Трубецкая и ее подруга стояли в изголовье его постели, и он не мог видеть их, но вдруг его слуха коснулся легкий вздох, и мелодичный голос, точно утешая кого-то, проговорил:
– Не плачь, Соня! Ты и так много плакала.
– Да, мне казалось, что я уже выплакала все слезы, – послышался Баскакову другой голос, – мне казалось, что теперь в моем сердце не осталось ничего, кроме любви к памяти Моти да ненависти к злодею Бирону. Но, оказывается, слезы еще не совсем иссякли; впрочем, они высохнут, их утолит пламя моей ненависти.
Этот разговор, эти женские голоса еще более изумили Василия Григорьевича. Теперь уж он не сомневался, что он не спит, и, чтобы увидеть, кто тут разговаривает, чтобы наконец узнать, куда он попал, он повернул голову, приподнялся на локте и взглянул в ту сторону, где звучали голоса.
Его движение не ускользнуло от чуткого слуха Трубецкой: она быстро обернулась к постели и увидела устремленный на себя лихорадочный взгляд черных глаз. Оживленное этим взглядом лицо показалось ей еще красивее, и она почувствовала, как забилось у нее сердце. Она торопливо подошла к постели, наклонилась над Баскаковым и проговорила:
– Вы пришли в себя, вы очнулись? Как я рада! Ну, как вы себя чувствуете?
VI
По течению
Услышав мелодичный голос молодой женщины, наклонившейся над ним, увидев ласковый взгляд глубоких бархатистых глаз, Василий Григорьевич опять готов был подумать, что ему видится какой-то странный сон, что и это красивое лицо, и этот мелодичный голос не что иное, как плод его больной грезы.
Трубецкая, видя, что ее больной не отвечает, снова повторила свой вопрос:
– Ну, как же вы себя чувствуете? Не очень вам больно?
– Простите, – пробормотал Баскаков, – скажите мне, ради бога, где я, что со мной, кто вы?
– Разве вы не помните, что с вами случилось?
– Помню, но очень смутно; меня, кажется, сшибла чья-то лошадь.
– Да, да! И, к несчастью, эта лошадь оказалась моею, мой кучер был так неосторожен, что наехал на вас. Вы упали, и я привезла вас к себе, считая себя глубоко виноватой перед вами.
Эти слова, как яркий свет лунного луча, ворвавшийся в темную мглу ночи, осветили таинственный мрак, окутывавший Баскакова. Он моментально успокоился и, уже с веселой улыбкой глядя на молодую женщину, разговаривавшую с ним, сказал:
– Так вот в чем дело! Значит, я был так неловок, что наделал вам еще хлопот?
Трубецкая улыбнулась в свою очередь:
– Вы, кажется, готовы себя обвинять в том, что мои лошади чуть не задавили вас? Это, конечно, черта, свойственная молодости, но я совсем не хочу испытывать вашу любезность, я глубоко виновата перед вами и прошу у вас прощения за эту, хотя и невольную, вину.
– Но в чем же вы виноваты? – искренне удивился Василий Григорьевич. – Скорее виноват я сам, что переходил через улицу, погруженный в думы. На столичных улицах этого делать не следует.
– Но ведь вы были на волосок от смерти! Как сказал врач, если бы удар копытом пришелся немного ближе к виску, то спасти вас было бы очень трудно.
Веселая улыбка опять озарила лицо Баскакова.
– И опять-таки в этом была бы только моя вина, а уж никак не ваша. Нет, нет, ради бога, и не старайтесь доказывать мне противное! Не вы виноваты передо мной, а, напротив, я, что своею неосторожностью наделал вам так много хлопот. И если вы хотите исполнить мою просьбу, так я вам буду очень благодарен.
Молодая женщина, симпатия которой к Баскакову разрасталась все сильнее и сильнее, быстро отозвалась:
– Говорите, ради бога! Нужно куда-нибудь послать? Известить о том, в каком положении вы находитесь? Скажите адрес, и я тотчас же пошлю нарочного.
Баскаков сделал отрицательное движение головой, и ноющая боль, утихшая было давеча, снова возобновилась. Легкая гримаса прошла по его лицу, но он пересилил себя:
– Нет, нет, мне извещать некого, у меня в Петербурге нет знакомых, и я здесь совсем чужой человек. Я бы попросил вас велеть отвезти меня на тот заезжий двор, где я остановился.
Трубецкая побледнела и торопливо возразила:
– О нет, этой просьбы вашей я не исполню! Врач запретил вам малейшее движение, и вы, уж хотите не хотите, приятно это вам или неприятно, а должны будете пролежать до тех пор, пока не будет никакой опасности.
Ее ласковые слова теплой волной прошли по сердцу Баскакова. Эта заботливость о нем тронула его до глубины души.
– Вы слишком добры, – проговорил он, – и ваш образ будет лучшим воспоминанием о Петербурге, о котором я, может быть, буду даже жалеть. Но я, во всяком случае, не злоупотреблю вашим терпением и добротою: мне кажется, что дня через два я буду в состоянии уже подняться на ноги и уехать в Москву.
Сердце молодой женщины при этой фразе как-то странно сжалось, но она прежним веселым тоном отозвалась:
– Когда вы встанете на ноги, вы совершенно свободны, а пока вы – мой пленник. Теперь успокойтесь, так как волнение вам вредно. Сейчас я вам пришлю поужинать, а затем спокойной ночи, утром я опять зайду проведать вас.
Она отошла от постели, бросила на Баскакова прощальный взгляд и затем, обняв за талию Соню и стараясь не смотреть на ее лукаво улыбавшееся лицо, вышла вместе с нею из комнаты.
Когда дверь за ними затворилась, Баскаков невольно улыбнулся.
– Я не могу пожаловаться, – прошептал он, точно разговаривая сам с собою, – что одна часть моей программы, намеченной мною в Москве, как я буду проводить время в приневской столице, – не исполнилась. Я ехал сюда для того, чтобы повеселиться и испытать кой-какие приключения. Веселья я здесь не нашел, но в приключениях зато излишек. Только четыре дня я в Петербурге, а уж это – второе приключение. И, удивительная вещь, судьба точно играет со мной: оба раза – и вчера, и сегодня – мне грозила смертельная опасность, и я благополучно избавился от нее. Очевидно, судьба благоволит ко мне, но все-таки ее искушать не следует. В третий раз она может изменить, а поэтому, как только я поднимусь на ноги, а это, я думаю, будет очень скоро, я тотчас же уеду в Москву. Все-таки у меня будут хорошие воспоминания, а с меня и этого совершенно достаточно…
Однако Баскакову не пришлось уехать в Москву и через два дня, не пришлось уехать и через неделю. Незначительная сама по себе рана на голове вдруг осложнилась нервной горячкой, которая приковала его к постели в доме княгини Трубецкой на очень долгое время.
Трубецкая, с одной стороны, эгоистически обрадовалась тому, что судьба не так скоро разлучает с заинтересовавшим ее человеком, с другой – страшно тревожилась за его жизнь и все это время проводила около его постели, то замирая от страха, когда он метался в горячечном бреду, то торжествуя, когда на него находили минуты просветления и к нему возвращалось сознание.
Молодая натура взяла свое. Через три недели опасность миновала, и Василий Григорьевич, страшно похудевший за время болезни, стал быстро поправляться. И опять, как в то время, когда он метался в жару, так и теперь, Анна Николаевна почти не отходила от его постели, ухаживая за ним с такой нежной заботой, с такой лаской, что Софья Дмитриевна перестала уже улыбаться, а совершенно серьезно заметила своей подруге:
– Ну, Анюта, теперь, кажется, кончено, судьба сыграла с тобой скверную шутку, и я серьезно опасаюсь последствий этой шутки, когда Александр Иванович узнает наконец причину твоей к нему холодности.
Действительно, ее опасения были вполне понятны. Анна Николаевна до этой случайной встречи с Баскаковым, правда, не показывала открытой симпатии к графу Головкину, ухаживавшему уже давно за нею, но принимала эти ухаживания. При дворе и в свете стали открыто называть Головкина ее женихом. Трубецкая, слыша эти толки, пожимала плечами, но не опровергала их, чем вводила светских кумушек в еще большее заблуждение, а Александр Иванович был от души рад этим толкам, так как княгиня Трубецкая нравилась ему и как красивая женщина, и как любимая фрейлина покойной государыни, имевшая громадные связи, и, наконец, как обладательница очень крупного капитала. Официального предложения он ей не делал, но, успокоенный городскими толками, собирался его сделать в первую удобную минуту, и только смерть государыни помешала его намерениям. Он ничего не знал об истории с Баскаковым. Трубецкая почему-то умолчала об этом, но он вдруг заметил резкую перемену, происшедшую в молодой женщине по отношению к нему. Она была всегда с ним любезна, всегда очень радушно его принимала, позволяла иногда ему засиживаться против обычая этикета, благосклонно выслушивая его любезности, но, когда он приехал к ней дня через три после того, как Баскакова сшибли ее лошади, Анна Николаевна была совсем не та, что прежде. Встретила она его, правда, по-прежнему радушно, но ее глаза смотрели как-то холодно и жестко. Говорила она с ним любезно, но, когда он вздумал, как прежде, поцеловать ей руку, она вспыхнула и резко вырвала свою руку у него. Через два дня после этого она была совсем заметно холодна с ним, а еще через несколько дней, просидев с ним не более десяти минут, она отговорилась головной болью и заставила его сократить свой визит, на что он совершенно не рассчитывал. Все это поражало Александра Ивановича, все это донельзя удивляло его.
Мало-помалу в нем проснулись подозрения, вслед за подозрениями в сердце колыхнулась ревность, и он стал пытливо отыскивать в своей памяти всех тех, кто мог перейти ему дорогу.
Софья Дмитриевна недаром тревожилась. Граф Головкин слыл за человека мстительного и жестокого, и молодая женщина прекрасно понимала, что, если Александр Иванович проникнет в тайну сердца княгини Трубецкой, если он узнает о странном пациенте, вот уже три недели находящемся в доме той женщины, которую он хотел назвать своей женой, – и Анне Николаевне, и ее протеже грозят тогда большие неприятности. Но Трубецкая, отуманенная чадом любви, вспыхнувшей в ее сердце, не придавала мести графа Головкина ни малейшего значения.
– Ты напрасно пугаешься, душечка, – сказала она Соне в ответ на ее предостережения, – мне бояться нечего: Александр Иванович не имеет никаких прав на мое сердце, а стало быть, и на меня.
– Да, но ведь его все называли твоим женихом.