Когда Вавжинец приблизился, она, быстро осмотревшись, положила ему на плечи свои белые руки и прильнула к его губам медлительным и крепким поцелуем. У Вавжинца пошла кругом голова, мир повернулся вверх дном перед глазами, и он потерял память, давно ли тянется и опьяняет его этот поцелуй. И вдруг он охнул от острой жгучей боли… Стефа оторвала свои губы от его глубоко укушенных губ; струя крови бежала по его подбородку, две, три алые капли остались на ее губах. Она смотрела на Вавжинца торжествующим взглядом – властным и жестоким: она видела, что он покорен ею, сломан, растоптан, что он раб ее на всю жизнь. Она сняла руки с его плеч, перешла от плетня через тропинку к чужому плетню, соседскому, и, не глядя более на Вавжинца, ощипывала бело-розовую павилику… И опять между ними не было сказано ни одного слова. Наконец она сухо приказала:
– Ты проводишь меня в Цехинец.
С этого вечера жизнь Вавжинца и Стефы полетела вихрем в чаду потайных свиданий; роман их не мог тянуться долго: в сентябре ожидали графа Стембровского, который облаживал свои кредитные делишки с жидами в Вене, и вслед за его приездом должна была состояться свадьба Стефы. Ни Стефа, ни Вавжинец не думали о том, чтобы противодействовать этой свадьбе: как для всего Цехинца, так и для них она была делом роковым и неизменимым, для всех желательным и решенным бесповоротно. Abgemacht[46 - Решено (нем.).], как говорят немцы.
– Когда ты выйдешь за графа, я утоплюсь, – спокойно говорил Вавжинец.
Стефа презрительно пожимала плечами:
– Ну вот еще!..
– Ты не веришь?
– Нет, верю… только это будет глупо.
– Почему глупо?
– Не стоит.
– Ты думаешь?
– Я думаю, что я не стала бы топиться, если бы ты женился, – с какой же стати топиться тебе, когда я выйду замуж?
Под угрозою короткого срока они наполняли свою любовь всем разнообразием, какое способно породить это чувство, всем счастьем и всеми муками страсти. Между ними происходили ужасные ссоры, кончавшиеся безумными объятиями, – насмешки, брань и драка, которые разменивались на поцелуи.
– За что ты меня полюбила? – спрашивал Вавжинец.
Стефа презрительно отвечала:
– За то, что дурак, а дуракам счастье.
– Я вовсе не дурак, – обиделся Вавжинец.
Стефа смерила его долгим любопытным взглядом:
– Не дурак?.. Тем хуже для тебя…
– Ну нет, мне больше нравится быть умным.
– Чем ты будешь умнее, тем больнее будет тебе, когда я тебя брошу. Желай лучше вовсе одуреть, пока я еще с тобою и могу помочь тебе… потерять разум.
Но в другой раз она сама сказала ему, лежа на его коленях своею прекрасною головою:
– Я люблю тебя за то, что я красавица, а ты зверь. За то, что ты нищий горбун, за то, что ты ходишь босиком, за то, что ты груб со мною, как хлоп со своею хлопкою, – я люблю тебя за то, что тебя не за что любить. А еще я люблю тебя за то, что, если бы мой отец подозревал, что я с тобой здесь, на этом сеновале, он запер бы двери сюда вот тем тяжелым замком и своею рукою зажег бы сарай со всех четырех углов. И вот бы когда, вот бы когда ты узнал, как я умею любить и целовать… Ты не пожалел бы жизни и умер бы счастливый…
Глаза ее дико блестели:
– Я люблю тебя за то, что унижаю себя, отдаваясь тебе, за то, что мы обкрадываем моего жениха, которого я заранее ненавижу, – зачем он на мне женится, и мне прочитают в костеле, что я должна его бояться… Как я буду смеяться его чванству и важности, когда буду вспоминать тебя… Ха-ха-ха! то-то рога торчат у ясновельможного пана графа под его короною. У твоего отца – черта – не длиннее! Я люблю тебя за то, что я сумасшедшая, и часто сама не знаю, чего больше хочу – целовать тебя или зарезать… чтобы текла кровь… много-много крови… И… ах, зачем ты в самом деле не чертов сын? Тогда я любила бы тебя еще больше…
Стембровский приехал. Перед свадьбою – на последнем свидании с Вавжинцем – Стефа сухо и холодно приказала ему раз навсегда выкинуть ее из памяти, никогда не попадаться ей на глаза и в особенности – Боже сохрани – когда-либо хоть намеком обмолвиться о прошлых их отношениях.
– Я достану тебя везде, всегда, – говорила она, стиснув свои острые белые зубы, – и ты знаешь меня, знаешь и то, что я всегда добуду себе людей, которые за одну мою улыбку с радостью пойдут на эшафот… Я прикажу содрать с тебя с живого кожу – и сдерут.
Вавжинец – синий, как мертвец, – почти не слыхал ее угроз. Он бессмысленно повторял:
– Не беспокойтесь, панна Стефа… я знаю свое место… я знаю свое место.
Когда панну Стефу обвенчали и борзые кони уносили молодых Стембровских из Цехинца в их далекий замок, Вавжинец замешался в толпу челяди, собравшейся во дворе фольварка. В воротах лошади чего-то испугались, и вышла сумятица, давка, и один человек попал под колеса. Этот человек был Вавжинец. Графиня Стефа сидела в карете бледная как полотно, но даже не взглянула на раненого, когда его, бесчувственного, с разбитою головою и переломанными руками, проносили мимо.
Говорят, что битая посуда и гнилая верба живет два века. Как ни тяжело был изранен Вавжинец, он выжил: лекарка-мать его выходила… А затем он пропал из Цехинца – и след его простыл.
Молодая графиня жила с мужем согласно. Семь месяцев спустя после свадьбы она оступилась и упала с невысокой лестницы как раз вовремя, чтобы вслед за тем преждевременно разрешиться от бремени мальчиком – с заметно искривленным позвоночным хребтом. Доктора сказали, что ребенок жизнеспособен, но обещает быть хромым и горбатым. Граф был очень огорчен, графиня – равнодушна. Новорожденного назвали Феликсом и пририсовали новый кружок к родословному древу: граф Феликс-Алоиз Стембровский, anno domini[47 - От Рождества Христова (лат.).] 185… Затем в палаце графа совершились чудеса.
В один весьма скверный апрельский вечер, холодный и дождливый, в детской, где спал маленький граф, надо было затопить камин. Пламя весело разгорелось и собрало к себе весь женский штат, приставленный к надежде рода Стембровских: няньку, мамку и двух поднянек-девчонок. Камин отпылал… тлели одни красные уголья, медленно покрываясь белою золою. Прислуга болтала… Вдруг одна из поднянек завизжала нечеловеческим голосом и – вытаращенными глазами и трясущимся пальцем – указала на камин: из трубы медленно спускались чьи-то безобразные синие ноги… Ноги эти безбоязненно ступили на угли, и – на глазах онемевшего от ужаса женского собрания – из камина вылез черт.
Не обращая внимания на баб, черт проковылял к колыбели графчика.
– Это мое! – сказал он осиплым голосом, взял спеленатого ребенка в торбу, висевшую у него на шее, и исчез в трубе: как пришел, так и ушел.
Мамка повалилась в обморок; нянька впала в истерику; из девчонок одна забилась в угол за шкафом и, будучи не в силах сказать хоть слово, тряслась всем телом, не попадая зубом на зуб; другая, наоборот, металась по детской с отчаянным бестолковым криком… Прошло не менее четверти часа, прежде чем добились от них, в чем дело. Графа-отца, как нарочно, не было дома. Что касается графини, она казалась скорее разгневанною, чем изумленною… Прислуга смотрела на нее с ужасом и за спиною госпожи открещивалась: уродство графчика, появление черта и его властное «Это мое!» были приведены суеверною дворнею в систему – и графиня Стефания в общем мнении – равно и крестьян, и панов-соседей – превратилась в злобную ведьму… о ней пошли те же сплетни, что о бабе Эльжбете, матери горемычного Вавжинца…
Нечего говорить, что исчезнувшего в объятиях черта графчика принялись разыскивать, как только опомнились от возбуждения первой суматохи… Напрасно – дьявол не оставил по себе ни одного следа.
Приехал граф-отец. Он далеко не был вольнодумцем, верил в черта, как истинный католик, однако верил отвлеченно, то есть что есть где-то он, анафема, на свете – с хвостом, рогами и копытами – и пакостит исподтишка добрым людям, но чтобы черт, in persona[48 - Собственной персоной (лат.).], мог явиться в замок его, графа Стембровского, и утащить его собственного графского ребенка – этому он решительно не поверил. Не поверил и тому, что жена его ведьма, и прикрикнул на добродушного старика-ксендза, когда тот вздумал было советовать ему – попытать, твердо ли ясновельможная пани привержена к христианской вере.
– Бог знает что вы мелете, отец! Не у вас ли она исповедуется каждую неделю? И не вы ли сами допускали ее до святых тайн? Коли она ведьма, так и вы колдун… Нет-нет, тут какие-то шашни! и я выведу их на свежую воду!..
Он сделал жене резкую сцену. Но голубые глаза Стефы совсем помутились и оглупели под поволокою, когда граф накинулся на нее с требованием объяснений. Недоумело слушая вопли и ругательства супруга, она только пожимала плечами да повторяла:
– Я-то здесь при чем? Я-то что могу знать?
Граф почувствовал, что он смешон, и оставил графиню в покое…
Кто хорошо ищет, в конце концов свое находит. Граф напал на след «черта»: кое-кто из хлопов встретил в ночь, как пропал графчик Феликс, на большой дороге уродливую фигурку с ношею под армяком… Сведя несколько таких показаний вместе, граф определил направление, куда удалился черт, и энергично взялся за розыск…
Рассказывать, как он искал черта, я вам не буду: долго, да и не в том суть, как он искал, – важно, что нашел. Нашел при избушке на курьих ножках, одиноко брошенной среди забытого смолокуренного майдана, каких многое множество в галицийских лесах, тогда почти девственных.
Граф был один – с ружьем и собакою. Чутье пса и вывело его к лесной хижине, где поселился черт. Сквозь ветви граф отлично разглядел нечистого своим охотничьим глазом: то был горбунчик, с запачканною рожею; он в прихромку скакал перед избушкою, напевая:
Лыковые лапотки, Суконные покромочки…
Он держал на руках и тетешкал ребенка. Граф признал шелковое одеяло своего сына. Взяв ружье на прицел, он двинулся на черта… Черт все еще пел свои:
Лыковые лапотки, Суконные покромочки…
Но, заслышав шорох ветвей, обернулся… и увидел графа. Он страшно выпучил глаза. Секунды две-три враги молча смотрели друг на друга, словно удивляясь один другому. Потом черт положил ребенка на траву и, подняв с земли ружье, тоже прицелился… Тогда граф выстрелил. Черт повалился на траву: пуля хлопнула его прямо в сердце. Граф подошел к убитому; черты трупа показались ему знакомыми.
– Где я видел этого мерзавца? и чем его обидел, что он вздумал красть моего сына? – ломал он себе голову, пока на звук его рога не сошлись рассыпанные по лесу егеря.