– Да, потому что дом действительно мой. Я купил его.
– А, – пробормотал Рауль.
– Десять процентов чистого дохода, любезный Рауль, прекрасная сделка! Я купил дом за тридцать тысяч ливров; есть и сад, выходящий на улицу Мортельри. Трактир «Нотр-Дам» и второй этаж сданы за тысячу ливров; а за чердак, или третий этаж, я получаю пятьсот ливров.
– Пятьсот ливров за чердак? Но там нельзя жить!
– Да в нем никто и не живет. Но видишь в нем два окна, выходящие на площадь?
– Вижу.
– Когда казнят, колесуют, вешают, четвертуют или сжигают людей, окна отдаются внаймы за двадцать пистолей.
– О! – вскрикнул Рауль с отвращением.
– Что? Отвратительно? Не так ли? – спросил д’Арта-ньян. – Отвратительно, но таковы люди… парижские зеваки – точно людоеды. Не постигаю, как люди с совестью могут пускаться на такие спекуляции!
– Правда.
– Если бы я жил в этом доме, – продолжал д’Артаньян, – я затыкал бы даже замочные скважины во время казней; но я не живу в нем.
– И этот чердак вы сдаете за пятьсот ливров?
– Да, жестокому кабатчику, который отдает окна уже от себя… Итак, я насчитал уже полторы тысячи ливров.
– Только пять процентов! Не так много! – сказал Рауль.
– Правильно. Но остаются еще задний флигель, магазины, квартиры и погреба, заполняемые каждую зиму; все это отдается за двести ливров. А сад, очень хороший, превосходно обработанный, очень укромный, там, у ограды церкви Сен-Жерве, приносит тысячу триста.
– Тысячу триста? Так много!
– Видишь ли, я подозреваю, что какой-нибудь из аббатов здешнего прихода (наши аббаты богаты, как Крезы) нанял мой сад ради своего удовольствия. Наниматель назвал себя Годаром… Когда я встретил тебя, мне пришла в голову мысль купить еще дом на площади Бодуайе. Он примыкает к моему саду. От этой мысли отвлекли меня твои драгуны. Послушай, пойдем-ка по улице Ванри: мы попадем прямо к Планше.
Д’Артаньян ускорил шаг и привел Рауля к Планше, в комнату, которую лавочник уступил своему господину. Планше отсутствовал, но обед был уже готов. Лавочник по-прежнему соблюдал воинскую аккуратность и точность.
Д’Артаньян опять заговорил о будущности Рауля.
– Отец твой строг к тебе? – спросил он.
– Отец справедлив, сударь.
– О, я знаю, Атос справедлив, но строг. Ты не стесняйся, если тебе когда-нибудь понадобятся деньги: старый мушкетер к твоим услугам.
– Любезный господин Д’Артаньян…
– Играешь ты в карты?
– Никогда.
– Так, верно, счастлив в любви?.. Ты покраснел! О, маленький Арамис! Женщины обходятся гораздо дороже карт. Правда, когда проиграешь, можно драться, и это некоторое вознаграждение. Но, впрочем, нынешний плакса-король берет штрафы с людей, обнажающих шпагу. Какое царствование, бедный мой Рауль, какое царствование! Как вспомнишь, что в мое время мушкетеров осаждали в домах, как Гектора и Приама в Трое! Женщины плакали, сами стены смеялись, и пятьсот негодяев кричали: «Бей, бей!» И не могли справиться ни с одним мушкетером. Черт возьми! Ваш брат этого не увидит.
– Вы очень строги к королю, дорогой господин Д’Артаньян. Ведь вы едва знаете его.
– Я едва знаю его!.. Выслушай, Рауль, и заметь хорошенько: я предскажу тебе все его поступки день за днем. Когда кардинал умрет, он станет плакать; это еще не так глупо, особенно если сам не будет верить своим слезам.
– Потом?
– Потом он потребует от господина Фуке денег и отправится в Фонтенбло сочинять стихи для какой-нибудь Манчини, у которой королева выцарапает глаза. Ведь королева – испанка, Рауль, и свекровь у нее Анна Австрийская. О, знаю я этих испанок из австрийского дома!..
– А потом?
– Потом, сорвав со своих швейцарцев серебряные галуны, потому что серебро обходится дорого, он прикажет мушкетерам ходить пешком, потому что овес и сено для лошади стоят пять су в день.
– О, не говорите этого!
– Какое мне дело! Я уже не мушкетер! Пускай ездят верхом или ходят пешком, пусть носят вертел вместо шпаги – мне все равно!
– Дорогой д’Артаньян, умоляю вас, не говорите при мне так о короле… Я ведь служу все равно что у него, и отец очень рассердится на меня, если узнает, что я слушал, даже от вас, оскорбительные для его величества речи.
– Твой отец! Он заступается за всех, даже когда не следует. Черт возьми, твой отец храбрый воин, настоящий Цезарь, но он плохо разбирается в людях.
– Однако, шевалье, – сказал Рауль, засмеявшись, – вы начинаете уже бранить и моего отца, того самого человека, которого вы называли великим Атосом! Сегодня вы в дурном настроении; богатство озлобило вас, как других озлобляет бедность.
– Ты прав, черт возьми! А я глуп и говорю вздор. Я несчастный старик, растрепанная веревка, пробитый панцирь, сапог без подошвы, шпора без звездочки… Но бросим это, порадуй меня, скажи лучше…
– Что именно?
– Скажи: «Мазарини был подлец!»
– Он, может быть, умер.
– Потому-то я и говорю: был; если бы я не надеялся, что он умер, то попросил бы тебя сказать: «Мазарини подлец». Сделай одолжение, скажи это из любви ко мне…
– Извольте!
– Так говори.
– Мазарини был подлец, – сказал Рауль с улыбкой мушкетеру, который пришел в восторг.
– Постой! – сказал он. – Ты произнес только начало, а вот и заключение. Повтори за мной, Рауль, повтори: «Но я пожалею о Мазарини».
– Шевалье!
– Ах, ты не хочешь повторить? Так я скажу за тебя: «Но я пожалею о Мазарини».
Они смеялись и болтали, когда вошел один из приказчиков и сказал д’Артаньяну:
– Вам письмо.