– А пойдемте, пожалуй, – вздохнул Ахиллес.
Кровь, золото, собака
Под утро снилась какая-то фантасмагорическая ерунда: беготня, топот копыт, чьи-то испуганные крики, и над всем этим стоял надрывный женский плач. Ахиллес пытался в полудреме отогнать эти видения – и не сразу понял, что это ему не снится. Что не так уж и далеко разносятся женские рыдания, копыта уже не стучат, но неподалеку слышен конский храп и громкие – чересчур громкие для утренней улицы – разговоры. И колеса простучали мимо забора. И кто-то что-то покрикивал фельдфебельским тоном.
У кого-то из соседей что-то, безусловно, стряслось, и вряд ли приятное, судя по громким женским рыданиям – прекратившимся, впрочем, когда Ахиллес вышел в прихожую (где не обнаружил Артамошки). Такое впечатление, что женщина голосила во дворе, а сейчас ее увели в дом.
В кухоньке Артамошки тоже не наблюдалось – ну конечно, глазел на то, что произошло. Ахиллесу тоже было интересно, что случилось совсем рядом с местом его постоянного расквартирования, но несолидно было как-то выскакивать на улицу, уподобившись денщику. Он тщательно умылся, гремя соском жестяного рукомойника (цивилизация в виде водопровода в этот околоток еще не добралась), почистил зубы, сноровисто зажег бульотку, достал из хлебницы большой бублик, намазал свежайшим вологодским маслом. Сегодня можно было побаловать себя и кофе – вчера пришли деньги от дядюшки. Дядюшка аккуратно высылал пятнадцать рублей в месяц, в свое время Ахиллес пробовал протестовать, упирая на то, что он теперь человек взрослый и самостоятельный, на что получил ответ: «Хотя ты и взрослый, да не более чем субалтерн. А уж я-то знаю, каково жалованье субалтерна». Да вдобавок приписал, что недавно составил завещание, где назначал Ахиллеса единственным наследником (он был бездетным). Новость эта Ахиллеса ничуть не обрадовала – дядюшку он любил не меньше, чем отца с матерью, и предпочел бы это наследство получить как можно позже. Но мать в последнем письме сообщала, что дядя плох и без палочки на улицу уже не выходит, да и ноги порой отнимаются, особенно правая, по которой когда-то хлестнула хивинская картечь, да так, что ногу едва не отняли…
Он уже допивал кофе, когда появился Артамошка, вытянулся с виноватым видом:
– Ваше благородие, простите уж, что кофию не сварил, но вы ж обычно встаете попозже…
– Ладно, один раз прощается, – отмахнулся Ахиллес. – Шум какой-то на улице разбудил. Что стряслось? Ты ж, ясно, туда уже бегал.
Артамошка зачем-то понизил голос:
– Так что, изволите знать, ваше благородие, у соседей беда, у его степенства Фрола Титыча Сабашникова. То ли смертоубийство, то ли сам зарезался, никто пока толком не знает… Доподлинно известно только, что мертвехонек и нож в нем торчит…
Дела, покрутил головой Ахиллес. Сабашников, сокомпанеец и приятель Пожарова, обитавший от него через дом, частенько заходил к Митрофану Лукичу погонять чаи за самоваром, а то и отведать чего покрепче. В таких случаях Пожаровы всегда приглашали за стол Ахиллеса, и он никогда не отказывался, чтобы не обидеть хозяев. Слушать Сабашникова всегда было интересно – он в свое время, еще молодым, поставлял провиант на театр военных действий во время турецкой кампании и рассказывал много любопытного – как в прошлый раз, не так уж давно, на Петровки[23 - Петровки – народное название Дня святых апостолов Петра и Павла, церковный праздник и постный день (12 июля по новому стилю). Начало сенокоса. Обычно после окончания поста устраивали богатые трапезы; а девушки собирали с 12 полей 12 цветов и на ночь клали под подушку, чтобы увидеть во сне суженого.]. Хотя ему и стукнуло шестьдесят, старик был крепкий, женат по вдовству вторым браком на довольно красивой офицерской дочке более чем вдвое себя моложе – и супружница, по мнению Ахиллеса, никак не выглядела недовольной семейной жизнью.
Невозможно было представить этого кряжистого, жизнерадостного человека мертвым, с ножом в груди… И уж тем более самоубийцей. Что до убийств, то Ахиллес за год с лишним здешнего обитания слышал только об одном, случившемся в босяцких трущобах. А самоубийств на его памяти не случалось вообще. Как-то редки были в этом захолустье и убийства, и крупные грабежи, и серьезные кражи – хотя мелких хватало, в основном трудами тех же галахов…
Он туго подпоясался, надел фуражку и неторопливо вышел за ворота. Посмотрел направо, стараясь не показывать особенного интереса – несолидно для офицера уподобляться зевакам. А они были тут как тут – перед воротами стояли человек пятнадцать и таращились на высокий забор так, словно надеялись увидеть сквозь него что-то интересное. У ворот – три шага влево, три вправо – степенно расхаживал осанистый усатый городовой, с тем загадочно-многозначительным видом, какой принимают низшие полицейские чины, когда им и самим ничего толком не известно. Зеваки состояли главным образом из простого народа, или «серой публики», как ее еще иронически называли в отличие от публики «чистой». И, конечно же, половину зевак составляли вездесущие уличные мальчишки – и подходили новые. Тут же, у ворот, стояли две пролетки, явно не извозчичьи.
Стукнула калитка, вышел человек и скорым шагом, чуть ли не как егерь на марше, направился в сторону Ахиллеса. Тот удивленно поднял брови: за все время, что он был знаком с Пожаровым, впервые видел, чтобы Митрофан Лукич показался на улице без сюртука, в одной расстегнутой жилетке поверх синей шелковой косоворотки – в отличие от дельцов, если можно так выразиться, новейшей формации вроде Зеленова и Истомина, Пожаров в одежде был крайне консервативен, даже старомоден, а в ответ на беззлобные подначки более, так сказать, прогрессивных коллег по гильдии только фыркал: «Вы меня еще на моторе прокатите или в этот ваш сунематограф сводите! Деды ничего такого не знали, а с грошика миллионные дела возводили…» Появиться для него в таком виде на улице было все равно что Ахиллесу заявиться в полк в полной форме, но с котелком на голове. Не на шутку взволнован, отсюда видно…
– Беда какая, Ахиллий Петрович, голубчик! – выдохнул он, ухватив Ахиллеса за локоть крепкими пальцами и едва ли не втолкнув во двор. – А ведь сколько лет были приятели… Слышали уже?
– Артамошка говорил, – сказал Ахиллес. – То ли убийство, то ли самоубийство, верно?
– Вот насчет самоубийства я б говорить поостерегся, – уверенно сказал Митрофан Лукич. – Фролушка был человеком верующим, истовым, ни за что б не пошел на смертный грех – руки на себя накладывать. Однако ж дело запутанное, как клубок, с которым котенок игрался… Не понимаю я…
– Чего?
Пожаров придвинулся вплотную и азартно зашептал:
– Ахиллий Петрович, милый, драгоценный мой, яхонтовый! Уважьте старика, что вам стоит? Мы ж столько лет были с ним приятели, должен я знать, что стряслось! Вон как вы лихо с Качуриным, как все у вас ловко вышло. Может, и тут дядин метод попробовать? Ну что вам стоит? Все равно в службу не ходить, нечем вам заняться… А? Ахиллий Петрович, ну хотите, я пред вами на коленки встану?
Ахиллес форменным образом оторопел:
– Вы что же, предлагаете сыск вести?
– Да вот именно! Пойдемте, пока Фрола в мертвецкую не увезли, а то ведь, доктор сказал, подъедут скоро…
– Но позвольте! Это дело полиции…
– Толку от нее как от козла молока, – сердито сказал Пожаров. – Пристав с околоточным только и умеют, что по торжественным дням спозаранку с поздравлениями являться[24 - По большим праздникам (особенно на Пасху и Рождество) все полицейские чины, от городового до пристава, обходили дома и квартиры более-менее зажиточных обывателей, поздравляли «со светлым праздничком» и получали «праздничные деньги» (сумма зависела от чина поздравителя). Это было прямо- таки традицией, с которой полицейское начальство практически не боролось.]. Едва рассветет, уж тут как тут, праздничные денежки грести… Приходил Фомичев, что в нашей части сыскной комнатой заведует, – барсук старый, в отставку сто лет пора… И агенты там у него начальству под стать… Провинция, Ахиллий Петрович, глухомань! Раз в сто лет случится что-то серьезное, и то много. Вот и разленились, давным-давно нюх потеряли, только и умеют, что галахов по мордасам щелкать, если поймают на мелочи.
– И что?
– Да ничего. Покрутился он там, лобик с умным видом нахмурил, да и пошел восвояси, сказав напоследок: след, мол, имеется…
Ахиллес улыбнулся:
– Помню, в одном романе герой говорил: след на виселицу за убийство не вздернешь…
– Святая правда! Умный человек был сочинитель, сразу видно. Только никакого следа у него нету, по роже унылой видно было… Ахиллий Петрович, золотой мой, ну пойдемте! У вас же метод… и хватка, я уж убедился, имеется. Вдруг да усмотрите то, чего этот байбак не сообразил на заметку взять? Христом Богом прошу!
Ахиллесом владели самые противоречивые чувства, с одной стороны, в отличие от случая с Качуриным, перед ним было самое настоящее убийство (в самом деле, какой искренне верующий на самоубийство пойдет?). Что греха таить, чертовски хотелось оказаться в положении Шерлока Холмса – может быть, это и мальчишество, но тянуло страшно, словно пьяницу к кабаку. С другой… История с Качуриным, самому себе можно признаться, вовсе не сделала его настоящим сыщиком. Так что велик риск опозориться. Разговоры пойдут, насмешки, сплетни, до полкового начальства рано или поздно дойдет. Взыскания можно запросто дождаться, если решат, что он поступил против офицерской чести, Шерлока Холмса вздумал разыгрывать… Очень уж чревато.
Но Митрофан Лукич смотрел так умоляюще, заискивающе даже – и ведь неплохой человек, как к родному относится… Ахиллес сделал слабую попытку удержать последний рубеж обороны (ох, эта тяга испытать все самому!):
– Кто же мне разрешит? Там наверняка пристав…
– И околоточный тоже, куда ж без него…
– В конце концов, так не полагается… Какое я имею право? Они же будут препятствовать…
– Пристав с околоточным? – Пожаров уставился на него как на несмышленыша. – Я им воспрепятствую! Вот они у меня где! – Он вытащил из кармана старомодных шаровар в полосочку толстенный бумажник и звонко им шлепнул по левой ладони. – Вот тут пристав, а тут и околоточный. Один миг – и навытяжку стоять будут, любое ваше указание выполнят, а потом забудут начисто все, что было. Им со мной еще жить да жить, а над ними над всеми полицеймейстер есть, с коим Митрофан Лукич Пожаров знаком накоротке, порою в ресторане сидит, благостынями не обходит… Они ж это отлично знают, кошкины дети!
– Ну хорошо, – все еще чуть нерешительно сказал Ахиллес, обуреваемый теми же противоречивыми чувствами. – Только, Митрофан Лукич, я вас душевно прошу: если что-то не сладится, как бы сделать, чтобы никто не узнал? Меня ж на посмешище выставят… Сплетни в этом городке лесным пожаром разлетаются…
– Ни боже мой! – заверил Митрофан Лукич. – Все прекрасно понимаю, не два года по третьему. Честное купеческое вам даю: если что не сладится, ни одна живая душа словечка не пискнет! Идемте, значит?
– Идемте, – вздохнул Ахиллес.
– Минуточку погодите только! Я схожу себе авантажный вид придам самым срочным образом. Они меня знают, и я их, каналий, знаю как облупленных, да все равно, при авантаже как-то сподручнее…
– Да, конечно, – сказал Ахиллес. – Я тоже возьму кое-что…
Он быстрым шагом прошел к себе во флигель и достал из старенького комода большую лупу, купленную в последнем классе гимназии, когда мечта стать сыщиком еще не была безжалостно сокрушена родителями и дядей. Отличной германской работы фирмы «Карл Цейсс», чуть ли не с чайное блюдце величиной, двояковыпуклая, с отливавшим синевой стеклом, в бронзовой оправе с узором и вовсе уж роскошной бронзовой ручкой. Возможно, и это было чистейшей воды мальчишество, но когда это Шерлок Холмс обходился без лупы?
Митрофан Лукич уже нетерпеливо топтался у крыльца. Что ж, авантажу он себе, безусловно, придал: парадный черный сюртук, по животу толстенная часовая цепь из натурального, не дутого золота, все три награды при нем: медаль в память коронации ныне здравствующего императора, серебряная, на Андреевской ленте, медаль Красного Креста в память японской кампании (за щедрые денежные пожертвования на одоление супостата) и, наконец, большая золотая шейная «За усердие» на Станиславской ленте. Что ж, авантажно. Ахиллес ощутил даже легкую зависть – у него самого на рубахе имелся лишь знак Чугуевского военного училища, который мог быть принят за награду лишь людьми несведущими.
Они вышли из ворот. К дому Сабашникова как раз подъехала пролетка, из которой ловко спрыгнул высокий молодой человек, одетый с некоторым вкусом. На правой руке у него белела повязка, охватывавшая ладонь, котелок чуточку ухарски сдвинут набекрень.
– Ага, явился наконец, – сказал Пожаров. – А то Ульяна Игнатьевна там с бабами да с полицией… Паша Сидельников, главноуправляющий у Фрола. Голова-а…
– Подворовывает, а? – с улыбочкой поинтересовался Ахиллес.
– Уж наверняка, – серьезно ответил Митрофан Лукич. – Куда ж без этого на такой должности? Но за руку не пойман, так что, следует быть, меру знает. Но голова-а… Ценит его Фролушка… Ценил, – поправился он и помрачнел.
Зеваки с должным почтением расступились, давая им дорогу. Проживший на этой улице больше года Ахиллес прекрасно знал городового у ворот – Панкрат Кашин, всего-то годами пятью старше Ахиллеса, в японской кампании выслужившийся в унтера (о чем свидетельствовали лычки на полицейских погонах), а на груди у него красовалась медаль «В память русско-японской войны» и солдатский Георгий четвертой степени. Как пару минут назад, Ахиллес ощутил легкую зависть – Панкрат-то из-за разницы лет как раз успел…
Как полагается, Кашин отдал ему честь, но тут же сделал робкую попытку заступить дорогу, начав было:
– Ваше благородие, не положено, потому как…